Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но я, жалкий маленький обойщик, стоял там и вставлял подушки на их прежние места в мебельном гарнитуре в стиле рококо. Какое жалкое занятие! Какое презренное существование! Театр – вот мир, который я искал. Игра и реальность смешались в моем возбужденном мозгу. Этот неловкий парень со взъерошенными волосами, в фартуке и рубашке с закатанными рукавами, который стоял за кулисами и возился с подушками, словно оправдывая свое присутствие, – был ли он на самом деле лишь бедным обойщиком? Бедный, презираемый простак, гоняемый взад-вперед, с которым клиент обращается так, словно он стремянка, которую ставят по необходимости туда-сюда, а когда она больше не нужна, отставляют в сторону? Было бы абсолютно естественно, если бы этот незаметный обойщик с инструментами в руках вышел к рампе и по знаку дирижера спел бы свою партию, чтобы доказать слушателям в партере и даже всему миру, что в действительности он не бледный долговязый парень из обивочной мастерской на Кламмштрассе и что на самом деле его место – на сцене театра.
С того самого момента я оставался во власти чар театра. Очищая стены в доме клиента, намазывая их клеем, наклеивая на них газеты, а затем обои, я все время мечтал о громе аплодисментов в театре, видя себя дирижером, стоящим перед оркестром. Такие грезы не способствовали моей работе, и временами случалось так, что куски обоев оказывались не на месте. Но когда я возвращался в нашу мастерскую, мой больной отец быстро давал мне понять, какие задачи стоят передо мной.
Так я метался между мечтой и реальностью. Дома никто понятия не имел о моем умонастроении, так как я скорее откусил бы себе язык, чем произнес хоть слово о своих тайных честолюбивых замыслах. Даже от матери я скрывал свои надежды и планы, но она, наверное, догадывалась о том, что занимает мои мысли. Но следовало ли мне добавлять к ее многочисленным заботам новые? Так что не было никого, с кем я мог бы отвести душу. Я чувствовал себя ужасно одиноким, как изгой, таким одиноким, каким только может быть молодой человек, которому впервые открылись красота и опасность жизни.
Театр придал мне смелости. Я не пропускал ни одной оперной постановки. Каким бы усталым я ни был после работы, ничто не могло меня удержать от похода в театр. Естественно, на небольшое жалованье, которое отец платил мне, я мог позволить себе лишь билет на стоячее место. Поэтому я имел обыкновение регулярно ходить на так называемый «променад», откуда можно было все отлично видеть. И к тому же я обнаружил, что ни в каком другом месте нет лучшей акустики. Как раз над «променадом» была расположена королевская ложа, поддерживаемая двумя деревянными колоннами. Эти колонны были очень популярны у завсегдатаев «променада», так как на них можно было опереться, чтобы получить хороший обзор сцены, ведь если опираться о стены, эти самые колонны всегда оказывались в поле зрения. Я был счастлив иметь возможность прислониться своей натруженной спиной к гладким колоннам после тяжелого дня, проведенного на верхней ступени стремянки! Разумеется, приходить надо было рано, чтобы наверняка заполучить это место.
Часто именно простые вещи оставляют долго не проходящий след в человеческой памяти. Я по-прежнему вижу себя, спешащего в театр, раздумывающего, какую колонну выбрать, правую или левую. Но часто одна из двух колонн, та, что справа, была уже занята; кто-то был еще большим энтузиастом, чем я.
Наполовину раздосадованный, наполовину удивленный, я взглянул на своего соперника. Это был удивительно бледный и худой молодой человек приблизительно моего возраста, который следил за происходящим на сцене блестевшими глазами. Я предположил, что он из более зажиточной семьи, так как он всегда был тщательно одет и очень сдержан.
Мы обратили друг на друга внимание, не обменявшись ни единым словом. Но некоторое время спустя в антракте мы разговорились, так как ни один из нас, как оказалось, не одобрил выбора актера на одну из ролей. Мы обсудили это и обрадовались нашему общему негативному отношению к этому вопросу. Меня поразило быстрое, уверенное восприятие нового знакомого. В этом он, без сомнения, превосходил меня. Однако, когда речь зашла о чисто музыкальных моментах, я почувствовал свое превосходство. Я не могу назвать точную дату этой первой встречи, но уверен, что это было незадолго до или вскоре после Дня Всех Святых в 1904 году.
Наше общение продолжалось в течение некоторого времени – он ничего не рассказывал о своих делах, да и я не считал необходимым говорить о себе, – но мы были чрезвычайно поглощены любым спектаклем, который шел на сцене, и чувствовали, что оба испытываем восторг перед театром.
Однажды после спектакля я проводил его до дома. Это был дом номер 31 на Гумбольдтштрассе. Когда мы прощались, он назвал мне свое имя: Адольф Гитлер.
С этого времени мы видели друг друга на каждом оперном спектакле, встречались и вне театра; почти каждый вечер мы вместе ходили прогуляться по Ландштрассе.
Если за последнее десятилетие Линц сделался современным индустриальным городом и стал привлекать людей со всех уголков Дунайского бассейна, то тогда он был всего лишь провинциальным городом. В пригородах все еще располагались основательные, похожие на крепости дома фермеров, а на окрестных полях, на которых пасся скот, вырастали многоквартирные дома. В маленьких трактирах сидели люди и пили местное вино; повсюду можно было услышать резкий сельский говор. В городе был транспорт только на конной тяге, и возницы заботились о том, чтобы Линц оставался «сельским». Городские жители, сами в основном из крестьян и часто имевшие близких родственников на селе, были склонны отдаляться от них тем больше, чем ближе было родство. Почти все влиятельные семьи в городе знали друг друга; коммерсанты, государственные служащие и военные задавали тон в обществе. Каждый человек, который хоть что-то собой представлял, совершал вечерние прогулки по главной улице города, которая ведет от железнодорожного вокзала к мосту через Дунай и многозначительно называется Ландштрассе. Так как в Линце не было университета, молодые люди всех сословий стремились подражать привычкам университетских студентов. Общественная жизнь на Ландштрассе почти могла конкурировать с жизнью венской Рингштрассе; так, по крайней мере, полагали жители Линца.
Мне показалось, что терпение не было одной из характерных черт Адольфа; всякий раз, когда я опаздывал к нему на встречу, он тут же шел за мной в мастерскую, и ему было не важно, что я ремонтировал – старый, черный, набитый конским волосом диван или старомодный стул или делал что-нибудь еще. Моя работа была для него не более чем утомительной помехой нашей личной дружбе. Он нетерпеливо вертел в руках небольшую черную трость, которую всегда носил с собой. Меня удивляло, что у него так много свободного времени, и я невинно спросил, работает ли он.
«Разумеется, нет», – ответил он сердито. Этот ответ, который я счел весьма необычным, он коротко прокомментировал. Он считал, что никакая работа «ради хлеба с маслом», как он выразился, ему не нужна.
Такого я еще ни от кого раньше не слышал. Это противоречило всем принципам, которые до того времени руководили моей жизнью. Сначала я видел в этих высказываниях не более чем юношеское бахвальство, хотя своим поведением, серьезной и уверенной манерой говорить Адольф совсем не производил на меня впечатления хвастуна. Во всяком случае, я очень удивился таким его взглядам, но воздержался от дальнейших вопросов, по крайней мере, в тот момент, потому что он, по-видимому, был очень нетерпим к вопросам, которые его не устраивали; это я к этому времени уже понял. Так что разумнее было разговаривать о «Лоэнгрине», опере, которая приводила нас в восторг больше, чем какая-либо другая, нежели обсуждать наши личные дела.