Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Адольф был среднего роста, стройный; в то время он был уже выше своей матери. Телосложение он имел далеко не крепкое, был скорее слишком худым для своего роста и совсем не сильным. В действительности его здоровье было довольно слабым, о чем он первый и сожалел. Ему приходилось особенно заботиться о себе в туманные и сырые зимы, которые преобладали в Линце. Время от времени зимой он заболевал и сильно кашлял. Короче, у него были слабые легкие.
У Адольфа был совершенно прямой и пропорциональный, но ничем не примечательный нос, высокий и слегка скошенный лоб. Я всегда сожалел о том, что даже в те дни он имел привычку зачесывать волосы прямо на лоб. И все-таки это традиционное описание «лоб – нос – рот» кажется мне довольно смешным. Ведь на этом лице глаза выделялись так, что зритель не замечал больше ничего. Никогда в своей жизни я не видел другого человека, во внешности которого – как же мне это сказать?.. – столь доминирующую роль играли бы глаза. Это были светлые глаза его матери, но ее несколько пристальный, пронизывающий взгляд был даже еще более выражен у ее сына и имел еще больше силы и выразительности. Было необъяснимо, как эти глаза могли менять свое выражение, особенно когда Адольф говорил. Для меня его звучный голос значил гораздо меньше, чем выражение глаз. Адольф говорил глазами, и, даже когда его губы не издавали ни звука, я знал, что он хочет сказать. После того как он впервые пришел к нам в дом и я представил его своей матери, она сказала мне вечером: «Какие глаза у твоего друга!» И я вполне отчетливо помню, что в ее словах было больше страха, нежели восхищения. Если меня спросят, в чем можно увидеть исключительные качества человека в годы его юности, я отвечу: «В глазах».
Разумеется, поражало и его необыкновенное красноречие. Но тогда я был слишком неопытным, чтобы придавать ему какое-то особое значение. Я, например, был уверен, что Гитлер когда-нибудь станет великим артистом, поэтом – так я думал сначала, – потом полагал, что он станет великим художником, пока позднее, в Вене, он не убедил меня в том, что его настоящий талант лежит в области архитектуры. Но для этих художественных устремлений его красноречие было бесполезным или даже скорее помехой. И все же мне всегда нравилось его слушать. Его язык был очень грамотным. Он не любил диалект, особенно венский, мягкая мелодичность которого была ему совершенно отвратительна. По-настоящему Гитлер не говорил на австрийском немецком. Пожалуй, в его манере говорить, особенно в ритме речи, было что-то баварское. Возможно, это было благодаря тому, что с трех до шести лет, когда у человека по-настоящему формируется речь, он жил в Пассау, где его отец служил таможенным чиновником.
Нет сомнений в том, что ораторский талант моего друга Адольфа проявился в ранней юности. И он знал это. Он любил говорить, и говорил без остановки. Временами, когда он слишком высоко воспарял в своих фантазиях, я не мог не заподозрить, что все это было лишь упражнением в красноречии. Но потом начинал думать иначе. Разве я не принимал как абсолютную истину все, что он говорил? Иногда Адольф испытывал на мне или других свои ораторские способности. У меня навсегда осталось в памяти то, как, еще не достигнувший восемнадцати лет, он убедил моего отца в том, что тому следует освободить меня от работы в его мастерской и послать меня в Венскую консерваторию. Учитывая трудный, замкнутый характер моего отца, это было значительным достижением. С того момента, как я получил это доказательство его таланта, имевшего для меня решающее значение, я стал считать, что нет ничего такого, чего бы Гитлер не мог добиться убедительной речью.
Он имел привычку акцентировать свои слова размеренными, продуманными жестами. Время от времени, когда он говорил на одну из своих излюбленных тем, например о мосте через Дунай, реконструкции музея или даже о подземной железнодорожной станции, которую он запланировал построить в Линце, я, бывало, прерывал его и спрашивал, как он собирается осуществить эти проекты, – мы были всего лишь жалкими пацанами. И тогда он бросал на меня холодный, враждебный взгляд, как будто совсем не понимал моего вопроса. Он никогда не отвечал; самое большее – делал мне знак замолчать. Позже я привык к этому и перестал считать смешным то, что шестнадцати-семнадцатилетний юноша разрабатывает большие проекты и излагает их мне до последней детали. Если бы я слушал только его слова, весь замысел показался бы мне либо пустой фантазией, либо чистым безумием, но его глаза убеждали меня, что он абсолютно серьезен.
Адольф придавал большое значение хорошим манерам и корректному поведению. Со скрупулезным педантизмом он соблюдал правила поведения в обществе, как бы мало он ни думал о самом обществе. Он всегда подчеркивал положение своего отца, который был в ранге таможенного служащего, приблизительно соответствовавшем чину капитана в армии. Услышав, как он говорит о своем отце, никто никогда бы не подумал, как сильно ему не нравится идея быть государственным служащим. Тем не менее в его манере себя вести было что-то педантичное. Он никогда не забывал передать привет моим домашним, а в каждой открытке от него содержались поклоны моим «достопочтенным родителям».
Когда мы снимали вместе комнату в Вене, я заметил, что каждый вечер он аккуратно кладет свои брюки под матрас, чтобы на следующее утро иметь безупречные «стрелки» на штанинах. Адольф знал цену хорошему внешнему виду и, несмотря на отсутствие у него тщеславия, знал, как лучше всего преподать себя. Он великолепно пользовался своими несомненными актерскими талантами, которые умело сочетал с даром красноречия. Я, бывало, спрашивал себя, почему Адольф, невзирая на все эти явные способности, не сильно преуспел в Вене. И только позже понял, что профессиональный успех совсем не входил в его честолюбивые замыслы. Люди, которые знали его в Вене, не могли понять противоречие между его холеной внешностью, его речью образованного человека и самоуверенным поведением и нищенским существованием, которое он влачил, и считали его либо высокомерным, либо человеком с претензиями. Он не был ни тем ни другим. Он просто не вписывался в буржуазный строй.
Адольф довел голодание до искусства, хотя ел очень хорошо, когда представлялась такая возможность. В Вене у него обычно не хватало денег на еду. Но даже если они у него были, он предпочитал голодать и тратить их на билет в театр. Он не понимал радостей жизни, как их понимали другие. Он не курил, не пил, и в Вене, например, много дней подряд мог питаться лишь молоком и хлебом.
С таким презрением ко всему, что относилось к телу, спорт, который тогда входил в моду, для него ничего не значил. Я где-то прочитал о том, как бесстрашно молодой Гитлер переплыл Дунай. Я не припоминаю ничего подобного; самое большее – мы могли иногда окунуться в речке Родель. Он проявил некоторый интерес к велосипедному клубу, главным образом потому, что зимой они соревновались на катке. И это только потому, что девушка, которую он обожал, каталась там на коньках.
Ходьба была единственным физическим упражнением, которое действительно нравилось Адольфу. Он ходил всегда и везде, и даже в моей мастерской и в моей комнате обычно вышагивал взад и вперед. Я помню, что он всегда был на ногах, мог ходить часами и не уставать. Мы обычно исследовали окрестности Линца во всех направлениях. У него была выраженная любовь к природе, но очень своеобразная. В отличие от других тем природа никогда не привлекала его как объект для изучения. Едва ли я припомню, чтобы видел его с книгой на эту тему. Здесь была граница его жажды знаний. В школе он однажды очень увлекся ботаникой и вырастил небольшой садик различных растений, но это была лишь школьная прихоть, и ничего больше. Подробности его не интересовали, лишь природа как единое целое. Он называл ее «окружающий мир». Это выражение было в его устах таким же привычным, как и слово «дом». Да он и на самом деле чувствовал себя на природе как дома. Еще в первые годы нашей дружбы я обнаружил его особую тягу к длительным ночным прогулкам или даже к ночевкам в каком-нибудь незнакомом месте.