Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лена оборачивается ко мне, гладит руками топик, джинсы, одергивает. Топик синий с металлизированной ниткой.
– Сейчас, серьезно? На завтрак в таком виде? Раньше ты никогда…
– Знаю, знаю, – она нетерпеливо перебивает, – но сегодня хочется. Настроение, понимаешь?
– Понимаю. Ну что, огонь, – говорю, смотрю через ее плечо в зеркальце. Там тоже ее волосы – ровные, светлые, с мелированными прядками, и не в один цвет, как у всех, они и белые, и кремовые, и рыжеватые (только она не рыженькая и никогда не станет), и бог знает какие еще.
– Ну что – огонь? Я говорю – нормально, что он такой короткий, не заорут? А то Алевтина в тот раз встала возле столовки, дежурила. Если кто без очков, отправляла искать. Так и говорила – жрать не пойдешь, пока не найдешь. Типа Лермонтов.
– Какой еще Лермонтов?
– Ну, Лермонтов – не знаешь, что ли?
Я знаю Когда волнуется желтеющая нива и много всего, и Ленка это понимает. Когда вошла в комнату и меня с книжкой увидела, спросила: а разве родители тебе не запрещают читать? Мне вот только по учебе, чтобы глаза дальше не портить.
Никто не запрещает, да и как?
А на самой даже очков нет. Я потом пригляделась, спросила – и Лена призналась, что в рюкзаке таскает, а здесь родители велели все время носить, чтобы воспитатели и врачи не ругались, да только ей по фигу. Показала эти очки – заляпанные все, в золотистой оправе, а стекла тоньше моих. Я бы таких не стеснялась – разве с такими волосами, джинсами, розовым блеском для губ и тенями с блестками можно стесняться? И здесь-то, здесь все равно никто особо смотреть не будет, а все равно выйдешь самая красивая. Ленка то есть выйдет. И из-за того, что я живу в одной комнате с самой красивой девочкой, ко мне не очень-то пристают, словно ее красоты немного и мне достается.
Здесь вправду могла бы начаться новая жизнь.
Тут все слепые.
Или полуслепые, если не с близорукостью, а еще с какой-нибудь гадостью. В особой комнате карты лежат – пацаны залезали, читали про всех, но не поняли: почерк, что поделать. Незнакомые латинские слова.
– Ну, типа, Алевтина вообще на Лермонтова не очень похожа.
– Господи, ну ты и дурында. В рифму, смекаешь? Она в рифму все говорила, чтобы за очками топали. А хочешь прикол? Некоторым-то не надо их носить, у них и в карте написано. А Алевтина все равно отправляет. Пацаны ржали, делали очки из проволоки, стекла не вставляли, цепляли так. Дураки. Но она ничего, пропускала.
Так сидели, хлеб в суп крошили, половина столовой – в ненастоящих очках из алюминиевой проволоки, что на помойке за зданием валялась. Мы с папой из такой кольчуги плели, тоже высматривали на столбах, на турниках, свалках. Нарочно ходили, палками гадость разрывали. Один раз жалко было, что кто-то замороженную курицу выкинул, – мы тогда редко мясо покупали. Только окорочка на праздники, чтобы ничего-то не израсходовать зря. Так что мама радовалась, когда удалось сюда определить – будут кормить мясом, должны, чтобы белок был. Недостаток белка провоцирует серьезные проблемы с глазами: успели выучить, от школьной медсестры наслушались. А здесь раз в два дня дают минтай, кусочками, только никто не ест.
Стыдным считается есть минтай, потому что один мальчик (так давно, что никто не помнит) подавился костью и умер. Его и похоронили за санаторием, как раз возле помойки. Родители приезжают в конце смены, спрашивают, а где наш мальчик? Так их на помойку и отвели, холмик показали, цветочки. Вот, сказали, здесь ищите.
Вообще-то в это только совсем малыши верят, но минтай и четырнадцатилетние не едят. Даже Ник, которому все двадцать на вид, но на самом деле пятнадцать. Это не я придумала про двадцать – Ленка однажды сказала. Не знаю, почему она решила, что Ник выглядит старше нас. У него даже усики еще не пробиваются, а вот у Мухи – да. Еще Ленка обмолвилась, что хотела бы, чтобы ее парню было двадцать. Двадцать, ага, скажи еще – тридцать, чтобы уж вообще стариком был. Хотела еще добавить – ну какой двадцатилетний будет с тобой встречаться, дура, но подумала: а ведь будет, с ней – точно будет. Двадцатилетний, ха – он же ходит, пахнет, ведет себя как двадцатилетний, с нами сходство у него небольшое, не представляю даже, какой я сделаюсь, когда дорасту. Когда-нибудь попробую представить, глядя на наших мальчиков, когда будет на кого глядеть, когда мой взгляд остановится хоть на ком-нибудь.
Моя Ленка берет иголку, вынимает из маленькой швейной подушечки. Иголки здесь нельзя хранить, но протащила. Она ей не для шитья, понятно, а вот для чего – удивилась, когда впервые увидела: накрасит ресницы черной тушью Lumene, слипнутся. Так Ленка берет иголку и начинает аккуратненько разъединять – рядом с глазами, со зрачками, которые нам следует беречь.
В столовой над общим столом плакат:
БЕРЕГИТЕ КАК ЗЕНИЦУ ОКА,
только неясно, что именно, – буквы стерлись задолго до нашей смены. Думаю, что если когда-то Алевтина маленькой была, то и она не видела.
Но только что такое зеница? Мы думали, что ресница, такие ресницы, только другое слово. И Ленка думала так, потому и Lumene, незасохшая и неразбавленная, чтобы не беречь зеницу ока, чтобы все делать назло.
– Тише, не говори ничего пока.
Застыла у зеркальца, рот приоткрыв.
– Я и молчала.
– Ну все, заткнись, – Ленка нервничает, рука дрожит, – ты что, хочешь, чтобы я в глаз ткнула?
Скоро она поворачивается, красивая. То есть еще нет – осталась пудра, и можно будет идти на завтрак.
– Конопля, ты же подождешь меня?
Ласкается, заискивает. В новой одежде стремно идти одной перед всеми, так что готова со мной. Вчера не хотела вместе, будто что-то почувствовала, будто кто-то рассказал.
Наверное, тут следует объяснить, почему это я Конопля, ведь не сама же себя назвала. Все оттого, что конопатая, в серо-золотистых конопушках. Они бы сами не додумались, сама сдуру брякнула, когда спросили, а что это у тебя за хрени такие на лице, родинки, что ли? То, что не обычные веснушки, как у всех случаются, ясно стало сразу, ни у кого не бывает столько. Но не хотела, чтобы думали, что я в родинках вся, потому сказала, да вы чего, это же конопушки, не знаете разве? Конопушки, ха. Конопля ты конопатая, а кто сказал, забыла уже, на второй день было, на второй, в коридоре возле столовки. И вот я уже не Рыженькая, а Конопля.
Потом и это изменится.
Про комнату было потом.
Однажды мы на прогулку не пошли, я сказала – в комнате посидим. Алевтина заорала, что мы и так белые, куда дальше-то. Но силой не стала, а оказалось – комнатой никто не называет, а только палатой, как в больнице. Ты домашняя девочка, сказала Белка, тебе-то откуда знать.
Ленка все еще смотрит.
– Ну куда денусь. Давай раскрашивай морду дальше, наверняка ведь не все.
– Хочешь, и тебе блеск для губ дам? С клубничкой.
– Сейчас же съедим его, ну. Зачем? Лучше вечером.
– Да ты и вечером не захочешь, – себя мажет блеском, – а вообще-то нужно есть так, чтобы не размазывался. Лучше вообще не есть. Или как-нибудь через трубочку, не знаю.
– Да где ты видела трубочки?
– Мы в Москве в «Макдак» ходили, там трубочки ко всему – охрененно, да? А ты была?
– Нет.
– Ну ясно, – и жалеючи смотрит через плечо.
– Слушай. Я тебе должна кое-что сказать.
– Потом скажешь, ладно? А то завтрак совсем уберут, а каша остывшая блевотная больно…
Это точно, потому и не едим ее.
Надеваю невыносимые очки с захватанными стеклами, и мы идем в столовку.
К завтраку бутерброды с колбасным сыром с темно-коричневой каемочкой, а я ела только «Пошехонский», заветренный немного, или никакой вообще. Когда я совсем мелкая была, что даже не помню, родители покупали со скидкой – вообще очередь выстраивалась, когда она появлялась, и стыдно им, наверное, было среди бабок в заплесневевших пальто с твердыми застывшими меховыми ворсинками воротников, в лаке для волос, перхоти и пыли. Но иначе покупали бы раз в два месяца, наверное. А я же росла, нужен кальций для всего. Когда уже в школе была, папа