Шрифт:
Интервал:
Закладка:
• •
Бежим делать упражнения – мы опаздывающие, потому с Ленкой в одной группе оказываемся, хотя нам разное нужно.
Раз – смотрим вдаль, на кроны деревьев. Там тоже отсчет: раз, два, три, четыре. Считает тетенька без имени, к ней даже Алевтина никак не обращается.
Раз, два, три, четыре. На пальчик смотрим, на пальчик.
Смотреть нужно без очков, поэтому никакой дали я не вижу – только окно. Ленка видит лучше, поэтому среди деревьев может разглядеть и птиц – однажды сказала, что заметила какую-то лесную, пестренькую. И ясно, что выдумывает, – до леса далеко, никто к нам не прилетит.
Эй, Кнопка.
Я не Кнопка, а Конопля, но вообще-то можно уже забить.
И Ленка не Ленка, кстати, все забываю сказать – это потому, что у нее толстовка была с надписью LENA, фирма такая, наверное. А так по-другому зовут, теперь даже для Алевтины сделалась Ленкой, и так будет, пока кто-нибудь не заглянет в ее карту. А мы не любим, когда смотрят в карты, там про нас правда.
Алевтина подходит ко мне, касается плеча.
– Ты что упражнения не делаешь?
А я делаю, просто не могу же мимо нее в окно смотреть.
– Ладно, я тут хотела спросить, а что, тебе операцию разве никакую нельзя?
– На глазах?
Замираю, шепчу. Тут ведь никому нельзя на глазах, из тех, у кого близорукость, астигматизм. Наши глаза еще растут, и не знаю, когда вырастут совсем. И ехать придется в Москву или не знаю куда еще, в Городе не делают такого, даже близко не подходят к нашим глазам.
– Нет, на сердце… У тебя же порок?
Пожимаю плечами, смотрю на палец. Раз, два, три, четыре, считает женщина без имени. Она бы отругала Алевтину, что та подходит и отвлекает, ведь и так плохо делаем, не стараемся, ерундой страдаем, но Алевтина вроде как главная здесь, поэтому женщина сдерживается, не смотрит.
– Ладно, потом.
И Алевтина отходит.
– Слушай, – потом спрашиваю Крота, – а что такое порок сердца?
Он снимает дырчатые дебильные очки, которые на него вечно цепляют на процедурах, но на него одного, потому что мелкий, забитый, а нормальные парни такое ни в жизнь не наденут – все срывали с себя, один даже растоптал, сказал, чтобы в жопу себе засунули. А Крот один надел, получается – оттого и Крот, я так думаю.
– Крот? Ну что такое порок? Ты же умный.
И правда умный. Шестиклассник, а знает про горы, реки. Какая самая глубокая, какая самая высокая. Может, и про порок знает.
– Это когда шумит что-то внутри, и от этого можно умереть.
Это у меня внутри так шумит? Как она поняла?
– Ясно.
– А тебе что до этого? Может, у Малыша услышала? Так это он так дышит, для собак нормально.
– Нет, кажется, это у меня.
– Не придумывай. Просто так, ушами одними, это нельзя услышать. Это фонендоскопом – ну, знаешь, когда такой холодной трубкой по груди елозят? Вот тогда врач может что-то сказать.
– И ничего я не придумываю! Мне, может, Алевтина… – а потом думаю: и чего я его пугаю, признаю́сь? Пусть лучше моей тайной останется. – Ну да, а вообще у Малыша тоже.
Малыш внизу живет, это наша собака, о ней взрослые не знают, поэтому смотрю выразительно на Крота, он качает головой – ладно, не бойся, не слышит же никто. Малыш кудлатый, точно маленький барашек, а мы все думаем, а не подстричь ли его? И ведь подстрижем, только хорошие ножницы нужно найти, острые.
– Пойдем сегодня родителей встречать? На КПП? – говорю.
Почему-то не хочется с Ленкой, а Крот все же мужчина.
– Кнопка, а почему ты думаешь, что родители придут?
– Ну не знаю. Должны.
– Ладно, мы сходим, конечно, но ведь не факт… Уже пять дней никого. Ты же понимаешь.
– Не, не понимаю.
– Ты же понимаешь, почему нас сюда отправили.
– Не понимаю. У нас всех проблемы со зрением, мы лечимся, вылечимся – выйдем.
– Мы не вылечимся. У меня минус шесть, и дальше хуже будет. И нас не для этого привезли, ты же знаешь.
– Да ну тебя в пень, – отворачиваюсь, не обижаюсь, а так только.
– Эй вы!
Тетенька без имени останавливает взгляд на нас, и только тогда Крот торопливо надевает очки, а я смотрю прямо перед собой – никакой дали, ничего, из окон только верхушки деревьев виднеются. Какие там деревья – зеленые, большие, какой запах у коры, нагретой июнем? А нам до тех деревьев не дойти, днем, по крайней мере.
Ох и смеялась я вначале – как же так, нельзя на улице дальше КПП ходить, а он ведь только так называется: будочка и охранник сидит, даже шлагбаума нет, а только калитка в заборе. Нельзя через эту калитку днем идти, а ночью можно выйти и добежать до деревьев – вон до тех зеленых, лип или тополей, мы не знаем их названия, до сих пор не знаем, как и любых трав во дворе. Разве что одуванчики узнаем, но и они скоро отцветут, станут белыми.
А оказалось, что и на самом деле нельзя.
Я думала, что охранник – добрый дедушка и просто так сидит, смотрит, чтобы к нам на территорию какие бомжи не зашли.
Но когда открыла калитку, вышел и он.
– Назад, мелкая.
– Почему?
– Потому. Жми назад, не велено выпускать.
– Как это?
Он не ответил, а все ждал, когда я назад поверну. У него ружье там в будочке, без шуток. Я замешкалась, а он потянулся к ружью – вот испугалась!..
Сразу к Алевтине побежала жаловаться, что же такое происходит, почему не выпускают? А она не пожалела, по голове не погладила, оглядела с ног до головы, взяла бумажную салфетку и стерла кровь с царапины – от страха расковыряла, когда со сторожем разговаривала, или просто зацепилась – не заметила. Алевтина сказала, что нельзя выходить. Совсем нельзя. Нет-нет, ничего такого. Просто она за всех отвечает, а ну как потеряемся?
Кто потеряется – мы? Я?
А мало ли. Тут же вода близко.
И правда – стоит санаторий на берегу Сухоны, в воду глядится. И мы станем глядеться, если уйдем. Так она думает.
А потом всех собрали в фойе и – и я уже забыла, может, и правда не положено выходить, я же ни разу не была ни в лагерях, ни в санаториях, не знаю порядков – объявили еще раз, что выходить запрещено. Заходить тоже. У Алексеича ружье не на нас, а на тех, кто захочет зайти.
Глупость какая, на родителей, что ли?
Пока без родителей, сказала Алевтина.
– Упражнение делай, – тетенька без имени подошла близко, – или такой же хочешь сделаться?
Кивнула на Крота.
Крот хороший, но я не хочу быть такой.
Даже когда он снимает черные дырчатые очки, вокруг глаз надолго остается черное. Не стирается, хотя мы с ним мылом в умывалке терли и спиртом из медпункта – зря только, чуть глаза не сожгли. Не проходит, все на том. Он не на Крота похож, а на меня год назад, после того удара. Только у него темнее, страшнее. Может быть, тоже ударили. Может быть, просто упал.
– Как ты так, Кротик? – говорила, пытаясь протирать это темное куском ватки. – Упал, наверное? Больно было?
– Да я не падал, это давно.
– Как – давно?
– Да с детства еще. Это пигментация.
– Что?
– Ты не знаешь такого слова?
– Нет, просто странно…
– Что странного, просто это не из-за чего-то плохого, а все думают – из-за очков.
– Тогда зачем мы отмывать пытались, разве это… эта, как ее… пигментация? Выходит, что это все равно что веснушки мне соскабливать – глупо.
– Ну да. Я просто хотел, чтобы ты убедилась.
Странный он. Иногда говорит – словно по книжке читает, иногда – обычно, как все пацаны. Не знаю.
Ему тоже тринадцать.
• •
На обед дают минтай, твердый и плохо размороженный внутри. Но не решаемся сразу отложить, вот когда кто-нибудь из старших – наверное, все-таки Ник, не Муха, – отодвинет тарелку, это будет вроде как знак. Но Ник не отодвигает, трогает вилкой.
– Что, – говорит Муха, – ребзя, носы воротите? Тухлятина, да, – он смеется, делает вид, что сейчас будет блевать: вздрагиваю и отворачиваюсь.
– Да ты что плетешь, придурочный. – Хавроновна грузно подходит, наклоняется, нюхает рыбу; пацаны переглядываются, кто-то нарочно в воздухе показывает что-то огромное, разводит широко руки. – Ты что говоришь-то, думай.