Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Слова эти показались мне весьма странными, и не только сами по себе, но и потому еще, что она обращалась с ними к человеку, с которым до этого разговаривала всего один раз, да и то бегло. Я посмотрел на ее дочерей, не объяснят ли они странные слова своей матери, но увидел по их лицам, что они ожидают разъяснения как раз от меня.
Я сказал, что и мне порой видятся разные сны. Если мне снится хороший сон, я понимаю, что он не исполнится, а если снится плохой, я не пугаюсь. Какими бы дурными ни были сны, они не хуже действительности. В любом случае я не ищу толкований. Я не фараон и не Навуходоносор, а в наши времена нет уже ни Иосифов, ни Даниилов[1]. А если и в наши времена находятся люди, которые, подобно тем Иосифу и Даниилу, занимаются толкованием снов, то и Бог с ними. Я в них не нуждаюсь.
Хильдегард впилась в меня взглядом из провала меж крутым лбом и торчащими скулами и сказала сурово: «Господин постоялец наверняка уже слышал, что наш младший брат ушел на войну и больше не вернулся». Тут и фрау Тротцмюллер покачала печально головой и повторила слова дочери, добавив: «И не вернулся, ушел – и нет его». Я ответил со вздохом, что слышал, госпожа, слышал, увы. А про себя подумал: что бы такое еще добавить? И от неловкости перевел глаза на часы, висевшие на стене, и молча уставился в ту сторону, глядя не то на часы, не то на стенку.
Лотта опять втянула голову в плечи, снова глянула на меня, как птица из гнезда, и прощебетала оттуда, что господин постоялец, наверно, спешит в дорогу. Я вынул часы из кармана и сказал: «Если только поезд не отойдет раньше срока, то мне еще не нужно торопиться». Если так, сказала Хильдегард, быть может, господин постоялец согласится выслушать сон, который приснился нашей матери? Мама, расскажи господину постояльцу сон, который тебе приснился.
Фрау Тротцмюллер спросила, собраны ли уже мои вещи. Я сказал – и собраны уже, и упакованы, и уложены. Потому что сейчас, сказала она, когда всех грузчиков забрали в армию, вряд ли найдется, кто бы отнес на вокзал вещи господина постояльца, а если понадобится автомобиль, то уж совсем вряд ли найдется. Грет, сходи-ка к привратнику и скажи ему, мама просит прийти, забрать вещи господина постояльца и отнести на вокзал, да смотри, не отходи от него, пока не пойдет и не возьмет. Грет вздернула свой пуговичный носик, и щель ее рта приоткрылась, словно собиралась выговорить: но я хочу остаться, мама, я тоже хочу услышать про твой сон. Однако Хильдегард глянула на нее и сказала: «Что же ты сидишь, иди и делай то, что тебе велели». Грет покорно поднялась и нехотя поплелась из комнаты.
Фрау Тротцмюллер снова пригладила рукою волосы, как прежде, и сказала негромко: «Да, мне приснился сон, очень странный, но я, как уже говорила, снам не верю, а сейчас у меня тем более нет оснований верить своему сну, так что не зря пословица говорит, что сны – они как мыльный пузырь, и я тоже склонна так думать, тем более сейчас, когда стало известно, что господин постоялец от нас съезжает. В этом сне я видела моего сына, который вернулся в свой дом, к своей матери, и кто же его туда вернул – как раз наш господин постоялец его к нам и вернул. Но сейчас, когда господин постоялец, наоборот, нас покидает, весь этот сон и вправду оказывается для меня не более чем мыльный пузырь».
Я сидел, не зная, что ей ответить. Да и что можно ответить на такого рода слова? Медленно пробили часы, и я увидел, что мне пора. Тем временем и Грет вернулась с привратником. «Но я вижу, что господину постояльцу пора идти, – сказала фрау Тротцмюллер. – Счастливого пути».
Я простился с нею и с ее дочерьми, вручил свой чемодан привратнику и пошел следом за ним на вокзал.
Пришел я на вокзал, нашел свой поезд и втиснулся в вагон. Но внутри уже не протолкнуться, все проходы набиты битком. Тут и простой люд обоего пола, и снабженцы-интенданты в военных мундирах, и бойкие торговцы, промышляющие разными эрзацами, и офицерские содержанки, и сестры милосердия в белых косынках, и все это в придачу к возвращающимся с фронта калекам, а этих несчастных – без счета: и безрукие, и хромые, и увечные, и на костылях, тут пустой рукав, там резиновый протез вместо кисти, стекляшка вместо глаза или жуткий залатанный нос, выкроенный докторами из мяса ягодиц, и все лица искажены пережитым ужасом и ужас вселяют – живые существа, исторгнутые войной за их полной непригодностью, кошмарные подобия людей, лишенные подобия Божьего. И с каждым – его жалкий скарб: чемоданы, рюкзаки, ранцы, узлы, мешки, коробки. Теснота такая, что не сразу скажешь, какие руки-ноги твои собственные, а какие чужие.
В вагоне смрад, наружный воздух внутрь не проникает, окна закрыты наглухо, а ремни, с помощью которых их положено открывать, давно уже уворованы. Поэтому каждый окружает себя своим собственным воздухом – кто с помощью сигареты, кто – сигары, кто – трубки, а кто – дымя самокруткой, набитой табаком или его эрзацем.
Поезд качается и дергается судорожно, не поймешь, идет он вперед или назад, колеса стучат все чаще и сильней, колотят понизу, отдают громыханьем поверху, поршни сжимаются и разжимаются, сжимаются и разжимаются, туда-назад, туда-назад, грохот и лязг стоят такие, что заглушают человечьи голоса. И так час за часом, всю ночь, до самого Лейпцига.
Едва стали, я схватил свои пожитки и что было сил помчался к поезду на Гримму. Прибежал – и не нашел его. Наш берлинский поезд задержался в пути, вот у гриммского состава и не хватило терпения его дождаться. Ну, и я не стал ждать, пока этот гриммский вернется обратно. Сдал вещи на хранение и огляделся, как бы мне поскорее выйти в город.
А кругом шум оглушительный. Поезда прибывают и отходят, колеса гремят, облака пара вырываются с тяжелым вздохом, сцепщики и смазчики перебегают с одних путей на другие, от паровоза к паровозу, исчезают в дыму, тонут в белых клубах пара, а потом возникают опять между вагонными колесами. Вокзалы – они ведь словно огромные железные города: дома в них из железа, небо – из дыма, и стоят те дома на железных колесах, и катятся, и бегут куда-то, издавая железный скрежет. И люди там тоже вокзалу подобны: торопятся куда-то, и тяжело дышат, и бегут, и бегут. Людей толпа, а людского лица не различить.
На ближних ко мне путях медленно разгружался санитарный поезд. Привез людей, искалеченных войной, распределить по госпиталям, в городе и в окрестностях. Санитары и сестры работали умело – видно, не один такой транспорт уже довелось им разгрузить, вот и знали теперь, что делать, и как, и в каком порядке. А рядом с этим поездом, доставившим вернувшихся с войны, стоял состав с теми, кто только на нее отправлялся, и вдоль обоих одинаково толпились родственники. Вроде бы и они могли бы уже набраться опыта, встречая и провожая многие такие поезда, но нет, ничему не научились и плакали сейчас, будто впервые.