Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты показывал Орловичу свои фото? — уточняет Молчанов.
— Нет, — мотаю головой, — точно, нет.
Первый секретарь хмурится. В таком изложении история выглядит максимально скверно. Именно он попросил у меня образцы моих работ. Затем он же передал их приятелю из обкома. Тот решил посоветоваться с Орловичем, а Орлович от своего имени отправил на конкурс.
Два партийных работника на пару с мэтром советского фотоискусства обокрали комсомольца. Пользуясь служебным положением… находясь в преступном сговоре…
С особым цинизмом.
Взгляд у Молчанова становится нехорошим. В каком-нибудь голливудском боевике, я не дал бы за жизнь главного героя в моём положении и ломаного цента. Там злобные корумпированные буржуйские чиновники и за меньшее в пластиковые пакеты упаковывают.
— Теперь вы понимаете, почему я лично к вам пришёл? — говорю.
— Посиди-ка, — просит Молчанов.
Он уходит в соседнюю комнату. Телефонный аппарат на журнальном столике начинает позвякивать, значит второй у Молчанова стоит в спальне. Хотя, может, у него там кабинет, ответственным работникам положено, между прочим.
Шумоизоляция хорошая и до меня доносится только: «Владик… Ветров… Орлович…» и ещё «етить вашу мать…». Меня подмывает подойти к аппарату и послушать, но я с честью выдерживаю соблазн.
Молчанов возвращается раздосадованный, очевидно, все его подозрения оправдались. Ещё в дверях он задаёт мне неожиданный вопрос.
— Алик, чего ты добиваешься?
Глава 2
— В каком смысле? — удивляюсь.
Своей фразой Молчанов ставит меня в тупик. Её смысл до меня доходит не сразу. Первый секретарь хочет понять, как далеко простирается моя жажда мести. Насколько я хочу крови коварного Орловича.
Не помню, была ли за плагиат в Советском Союзе уголовная статья, но скандал в любом случае получится серьёзный. Юношеский максимализм — он такой. Как вытащу на всеобщее обозрение грязное бельё, так потом не спрячешь.
И Молчанов, и его приятель из обкома, Игнатов, оба рискуют замазаться.
— Справедливости хочу, — отвечаю я, — на моём труде никто другой лавры себе зарабатывать не должен. Если снимок мой, то и фамилия под ним должна быть моя. Это — самое главное.
Молчанов выдыхает. Наверное, он ожидал худшего.
— Тебе в больницу надо, — переводит он тему, — я распоряжусь.
— Сергей Владимирович, некогда мне там валятся, — говорю, — не надо, я всё равно сбегу.
— Ну, как знаешь, — легко соглашается Молчанов, — до дома доберёшься?
— А что по этому поводу? — киваю на журнал.
— Ты должен понимать, что с кондачка такие вопросы не решаются, — напускает он строгость.
— А как решаются? — делаю наивные глаза, — конкурс пройдёт, Орлович грамоту получит… Что, отбирать потом будете?
— Иди домой, — морщится Молчанов, — и ни о чём не беспокойся. Ты правильно сделал, что ко мне пришёл сразу. Я всё решу и тебе сообщу, — он поднимает ладонь в ответ на мой невысказанный вопрос, — скоро сообщу. Отдыхай, тебе покой нужен.
Тоже мне, светило медицины, бормочу себе под нос, ковыляя вниз по лестнице. Покой мне прописывает. Не будет теперь в моей душе покоя, пока мне голову Орловича на жертвенном блюде не принесут.
Жаль, Лидкиным мечтам не суждено сбыться. В Москву её точно не позовут. Нет пока в Советском Союзе профессии фотомодели. Есть манекенщицы, которые по подиуму ходят. А фотографические «музы» проходят по категории натурщиц, которым «почасовку» могут оплатить, но при этом даже фамилию не спросят.
— Ну как там? — кидается она мне навстречу.
— Нормально прошло, — протягиваю ей похищенный с начальственного стола шоколадный батончик. — Держи.
— Что значит, «нормально»⁈
От нетерпения она готова меня трясти, и останавливает Лиходееву только моё плачевное физическое состояние.
— То и значит, — говорю, — ошибка у них вышла на конкурсе. Фотография моя, а фамилию автора они другую написали. Молчанов в Москву звонил, обещали разобраться. Теперь ждать надо. Только ты никому про журнал не рассказывай, пока они там не разберутся. Сергей Владимирович лично просил, а то не получится ничего.
— Никому-никому? — расстраивается Лидка.
— Сама понимаешь, — объясняю, — слухи поползут, завистники найдутся… Тогда о любой поездке забыть можно будет.
— Поняла, — вздыхает она.
Про завистников она очень хорошо понимает и верит. Такие, очевидно, в жизни Лиходеевой очень часто случаются.
Я ей доверяю. Лидка натура цельная и целеустремлённая. Если ей что-то нужно, то язык себе прикусить способна. Вон, про нашу предполагаемую свадьбу сколько молчала, и никто не догадывался о столь далеко идущих планах.
А то, что я сейчас дурю ей голову по полной программе, то по этому поводу сильно не переживаю. Я по Лидкиной милости чуть на тот свет не отправился, пускай теперь кармический долг отрабатывает.
Мама оказывается дома. Отбиваюсь от её настойчивых попыток отправить меня в больницу.
— Мама, там всё равно ничего не делают, — говорю, — только температуру мерят два раза в день. А кормят там отвратительно, я там с голоду помру.
— Ой, да у меня тоже ничего нет, — хлопочет она. — Суп сварить собиралась, да вот как-то не собралась. Ты же в больнице…
Женщины никогда не готовят для себя. Если есть хотя бы потенциальная возможность, что кто-то придёт и съест всё наготовленное, они готовы набивать холодильник. Сами при этом ничего из еды не трогают.
И если мужик в одиноком состоянии идёт в столовую, или накупает вредного, жирного, но вкусного фастфуда, то женщины, похоже, питаются воздухом и, изредка, шоколадками.
Подпираемый с одной стороны мамой, а с другой — Лидой, добираюсь до кухни. Она же столовая, она же гостиная, и вообще самое жилое и популярное помещение в нормальном советском доме.
В стареньком холодильнике и правда всё плачевно. Мышь повесилась.
— Ой, я сейчас макароны сварю, — спохватывается мама. — Лида, будешь макароны?
— Конечно, Мария Эдуардовна, — иезуитски улыбается Лида, — я люблю макароны.
— Мама, можешь сходить ко мне в комнату и принести из-под матраса металлическую коробочку? — прошу, — Лида, вон, пока за водой последит, если что. Ты не перепутаешь, она там одна лежит.
— Вот неймётся тебе, — ворчит мама.
— Ну, пожалуйста, — добавляю мольбы в голос.
Она вздыхает и выходит из кухни со стоическим выражением: «чем бы дитятко ни тешилось, лишь бы не плакало».
— Заначка? — подкалывает Лида.
— У нас улицы опасней, чем Чикаго, — отвечаю, — и грабят, и режут. Какой дурак станет с собой ценности носить. Ты лучше скажи, давно ли с моей мамой подружилась? Раньше она бы тебя на порог не пустила, а тут, гляди-ка, макаронами угощает.
— С будущей свекровью лучше дружить, — заявляет Лида и смеётся над моей кислой гримасой. — Что, думаешь, уступлю тебя этой болонке ленинградской? Или землеройке белоколодецкой⁈ — начинает заводиться она, — а про третью бабу я вообще не поняла… она ж матери моей ровесница!
Лидкиной маме немного за тридцать. Лиходееву-младшую она родила в 18, и я очень надеюсь, что дочь не повторит подвиг матери. И насчёт