Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что касается мусульманских историков, то они, разумеется, отвергали любые предположения об отсталости ислама. Местные исторические хроники региона Рабат-Сале XIX и начала XX века, к примеру, весьма недвусмысленно утверждают, что мавры, берберы и арабы этой страны, в конечном счёте, внесли гораздо больший вклад в «священную войну на море», чем несколько тысяч европейцев, принявших ислам. Что же касается самих этих новообращённых, то их потомки до сих пор живут в Рабат-Сале – какими бы ни были их корни, они стали марокканцами. История корсаров это не «дело иностранцев», но часть истории Магриба, Дальнего Запада ислама и возникающей марокканской нации6.
Ян Янссон. Карта Барбарии. Амстердам. Ок. 1650
Ни одно из этих «объяснений» ренегатов не приближает нас к пониманию возможных мотивов принятия ими ислама и жизни варварийских корсаров. Блистательные предатели или ассимилировавшиеся герои – ни один стереотип не несёт в себе сколько-нибудь значительной глубины. В обоих из них есть частицы правды. Как мы увидим, пираты действительно привнесли в Барбарию определённые новшества в технике и стратегии. Кроме того, они действительно участвовали в жизни ислама не просто как наёмные головорезы – или «эксперты», – что в дальнейшем также будет показано. Однако у нас до сих пор нет даже смутного намёка на то, почему вообще возник этот феномен. Здесь следует отметить, что хотя некоторые из ренегатов и были грамотны, владея несколькими языками, никто из них не был литератором. У нас нет ни свидетельств из первых рук, ни текстов, написанных самими ренегатами. Их социальное происхождение не давало им возможности заняться самоанализом на письме; такая роскошь всё ещё оставалась монополией аристократии и возникающего среднего класса. Перо истории находится в руке врагов ренегатов, а сами они хранят молчание.
Возможно, поэтому мы никогда не сможем узнать их мотивы. Вероятно, мы можем лишь предложить несколько сложных и даже противоречащих друг другу впечатлений и соображений. И тем не менее мы всё же можем разобраться лучше, чем евроисторики-неоколониалисты или марокканские националисты – ведь и те, и другие рассматривают ренегатов только с точки зрения того, как они соотносятся с их идеологическими предубеждениями. Мы же можем попытаться оценить ренегатов самих по себе, как отдельных личностей (там, где это возможно) и как группу с их собственными интересами и планами, с их собственными ценностями, с их собственным ви́дением себя. Мы можем попытаться рассмотреть (насколько нам позволяют источники) этот феномен изнутри, вместо того чтобы зависеть от его освещения во внешних интерпретациях.
Концентрация внимания на истории специфического (или же «микроистории», как её обозначал К. Гинзбург), вероятно, поможет нам получить более точные представления о ренегатах ценой меньших усилий, чем если бы мы попытались применить глобальный подход к этому феномену в целом7. Использованная здесь методология заключается в прочтении исторических/этнографических текстов в свете «истории религий». Я, однако, предпочитаю называть такое построение историями религии по двум причинам: во-первых, дабы избежать инсинуаций в приверженности школе Элиаде, который практически монополизировал в свою пользу название «история религий». Я использую некоторые из категорий, разработанные Элиаде, а также Анри Корбеном, но, по моему мнению, они не столь полезны при работе с такими понятиями, как «сопротивление» или «стремление к мятежу». Это подводит нас ко второй причине для предпочтения термина истории религии: любая академическая дисциплина, называющая себя Историей чего только возможно, должна быть заподозрена в воздвижении a priori ложной тотальности, основанной на сомнительных абсолютизациях, которые будут служить лишь для маскировки и усиления идеологий элит. Таким образом, третий из основных методологических ингредиентов этого эссе берётся из ницшеанской истории идей, образов, эмоций, эстетических знаков и т. д. в том виде, в каком она была разработана Гастоном Башляром, Вальтером Беньямином, Жоржем Батаем, Мишелем Фуко и другими – из той исторической дисциплины, которая начинается с сомнений и критики абсолютности Истории как чего-то иного, чем идея, обладающая своей собственной историей. И наконец, главным методологическим инструментом здесь действительно является пиратология, которая – как всем известно – целиком относится к уделу самоучек – энтузиастов.
Поэтому мы сфокусируем наше исследование на изучении одного сообщества в один короткий промежуток времени (примерно 50 лет): это будет Рабат-Сале в первой половине XVII века. Из всех варварийских городов-государств Сале был единственным, где корсары добились независимости. Алжир, Тунис и Триполи были протекторатами Высокой Порты, но Сале – в течение нескольких десятилетий – управлялся диваном, или же советом корсарских капитанов. Это была настоящая «пиратская утопия», и потому мы можем надеяться обнаружить ренегата в его наивысшей форме, в его самых сложных политических и духовных состояниях развития именно здесь, в «Республике Бу-Регрег», в «мавританской», или же «корсарской Республике Сале».
Однако сначала мы также можем попробовать заняться тем, чего (насколько я знаю) пока не делал ни один историк в отношении ренегатов. Мы можем задаться вопросом – была ли Европа действительно монолитна в своей оппозиции исламу? Обладал ли ислам, так сказать, позитивной тенью, которая могла спрятаться внутри европейской культуры и повлиять на ренегатов ещё до их бегства на Варварийский берег? Мы можем предоставить им право сомневаться, а не просто предполагать, что мотивы их обращения были лишь низменными и лишёнными настоящей значимости. Мы можем задаться вопросом – мог ли ислам сам по себе (а не только одна лишь жажда пиратского золота) привлекать их в Северную Африку – или, если это был не «ислам сам по себе», то некий образ, слух, миф или неверное толкование ислама? И мог ли в таком случае матрос XVII века из рабочего класса почувствовать интерес или даже тяготение к исламу?
В эпоху крестовых походов идея «эзотерического ислама» начала проникать в Европу наряду со всевозможными специями и