Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вошел дежурный и положил перед командиром дивизиона радиограмму. Майор быстро сложил карту, сунул ее в планшетку и встал.
Мы с доктором вышли из палатки.
Ва-панцуй
Шли дни.
Занятый служебными делами, я постепенно стал забывать о старом искателе. Но вскоре в мою палатку переехал капитан медицинской службы. Каждый вечер он уходил со своим чемоданчиком в селение и возвращался, как правило, в полночь. Придя домой, доктор наскоро ужинал и садился писать. Однажды он сказал мне:
— Старичок ва-панцуй уже совсем хорош. Завтра я выпускаю его на улицу.
Доктор улыбнулся и с гордостью потряс в воздухе довольно объемистой тетрадкой:
— Женьшень! Вот здесь заложено начало моей будущей диссертации.
— По-моему, наиболее важная проблема сегодня — это кровососы, которых вы напустили полную палатку. Боже мой, когда же человечество будет избавлено от комаров и мошкары?
Доктор не обиделся, он согласился, что и комары, особенно малярийные, тоже важная тема для диссертации, однако отныне его мечта женьшень.
— То-то вы все бегаете по вечерам к ва-панцую. Наверно, успели уже выкачать из него не одну страницу о корне жизни. Признайтесь, доктор.
— Признаюсь, что это действительно так, — оживленно ответил доктор, снимая карандашом нагар с оплывшей свечи.
Рано утром к нашему лагерю подошел старик лет шестидесяти пяти, ниже среднего роста, сухопарый, с очень темным, изрытым глубокими морщинами лицом и клиновидной седенькой бородкой. На его неподвижном, почти каменном лице жили одни глаза — глубокие, быстрые, с чуть опущенным, как бы все время ищущим взглядом. На старике был помятый пиджак и черные штаны, заправленные в старые олочи. На голове его красовалась выгоревшая на солнце фетровая шляпа с узкими полями. Он опирался на толстую суковатую палку, которую во время ходьбы ставил не рядом с собой, а немного впереди себя, как это обычно делают старые, ослабевшие люди. Старик курил маленькую трубку, рассчитанную, как у многих местных крестьян, всего на несколько затяжек. Не вынимая трубки изо рта, он все время наполнял ее табаком. Это был удэге Сяо Батали.
— Где большой капитан есть? — спросил он у наших солдат. — Много говорить надо.
В это время из палатки вышел командир дивизиона.
— А-а, товарищ Батали, — произнес он громко. — Молодец, совсем здоров. Очень рад.
— Спасибо, — ответил старик. — Теперь его помирай нету.
— Зачем умирать! Теперь только и надо жить.
Оглядевшись по сторонам, будто не желая, чтобы слушали посторонние, удэгеец сказал:
— Сяо Батали говори надо с тобой. Четырнадцать лет Сяо не говори. Японцы контами[2] делай, — все равно Сяо молчи. Теперь, капитан, говори надо.
Командир дивизиона заметил волнение старика.
— Пойдем, дорогой, ко мне в палатку, будем пить чай и разговаривать.
Спустя четверть часа командир дивизиона, капитан медицинской службы, Сяо Батали и я сидели в палатке. Старик снял шляпу, положил рядом с собой палку и, взяв кружку с горячим, крепким чаем, долго отдувал пар. Сделав несколько глотков, он поставил кружку на ящик, закрыл глаза, собрал глубокие морщины на лбу, задумался. Было такое впечатление, что он собирается рассказать нам нечто очень значительное, хранимое долгие годы в тайне, и это было нелегко ему сделать. Помолчав с минуту, старик тяжело вздохнул и сказал:
— Слушай, капитан...
Вот история, рассказанная нам искателем женьшеня Сяо Батали. Такой сложилась она в моей памяти.
...Лето стояло тогда дождливое и очень неудачное для поисков женьшеня. Но ва-панцуй, как только выдался первый светлый день, решил отправиться в тайгу. Выйдя из своего лесного шалаша, он развесил на тополях лоскутки алого кумача, надписи на которых сделал ему недавно один бродячий писец.
«Господин великий дух гор и лесов, — гласили надписи, — просящему не откажи. Моя мысль сверкает, как чешуя рыбы, как радужные перья фазана, при встрече с незримым. Внемли непорочному сердцу, верному тебе от самого появления на свет. Благослови удачу!»
Сяо Батали шепотом произнес эти слова, надел берестяную шляпу, закрепил ее на подбородке ремешком, вытер костяную палочку, взял посох — и ушел по целине в сторону дальних сопок, смутные очертания которых виднелись в просветах между деревьями. После дождей тайга была чистая, зеленая, и свет полуденного солнца придавал ей особенно торжественный вид. Удэгеец до самозабвения любил Уссурийскую тайгу, где родился и вырос, и каждый раз, когда шел по ней, находил все новые и новые краски. В его душе никогда не затихало восхищение ее богатством, ее могуществом, ее красотою, какие бы трудности ни приходилось преодолевать ему во время долгого пути.
Он был глубоко убежден, что только чистый, ничем не запятнанный человек, с добрыми намерениями и любовью к природе мог найти и выкопать «чудо мира», каким в его понимании был женьшень. Стоит только худому человеку с грязными мыслями увидеть издали корень жизни, как начнут качаться горы, стонать тайга — и женьшень убежит. А из каменных ущелий выйдет царь зверей — тигр — и разорвет худого человека.
Сяо Батали с юношеских лет понимал немногословный, но не всякому дающийся «хао-шу-хуа» — язык тайги: зарубки на деревьях и метки на кустах. Каждая черточка, каждая точка «хао-шу-хуа» имеют свое значение. Условные знаки, сделанные искателями, оставались надолго: их не смывали дожди, не заметали вьюги.
Он шел, надламывая кусты, втыкая мох в развилины веток. Делал топориком зарубки на деревьях — то треугольные, то квадратные, то круглые — и знал, что если другой искатель вступит на этот путь, то непременно вернется и будет прокладывать себе новую дорогу.
Ночь застала его у глубокого распадка, заросшего колючим шиповником. Искатель устал. Руки его были исцарапаны, одежда изодрана. Сяо решил расположиться на ночлег. Постелив на траве короткую барсучью шкурку, он сел, достал из кожаной сумки пампушку, съел половину и закурил. Пока курил, прислушивался к монотонному шуму листвы на деревьях, словно за этим шумом стояло что-то живое и небезопасное. Потом он лег, поджав ноги, чтобы уместиться на меховой подстилке, и тотчас же заснул.
Проснулся он чуть свет, с первыми проблесками зари, и сразу собрался в дорогу, потому что женьшень не любит, когда к нему приходят поздно. Путь