Шрифт:
Интервал:
Закладка:
мягком ковровском вагоне второго класса Надежда — девица девятнадцати лет, девица благородного звания — ехала по Петербург-Московской, или Николаевской, железной дороге к себе в поместье. Пассажиров в вагоне было немного, человек не более двадцати. Поэтому и тут и там оставались свободные места, и Надежда сидела одна, на двухместном диванчике. Она занимала место у окна, любимое своё место — в данном случае любимое не столько потому, что удобно было смотреть в окно, на медленно проплывающие живописные пейзажи воспетого поэтом северного края, сколько потому, что можно было вернее подремать, склонив голову к оконному стеклу; а уж с подушечкой-думкой на плече да под монотонный перестук колёс можно было и вовсе по-настоящему поспать. После полубессонной ночи в вагоне Надежду так и клонило в сон. Ночью в вагоне было холодновато, и потому пассажиры растопили печурку, подкладывали в огонь чурочки. К утру стало теплее. Укрытая шалью, Надежда угрелась и теперь при свете дня всё больше спала, на живописные пейзажи, сменяющие друг друга за окном, не глядела.
Она и не заметила, когда в углу вагона на сиденье, что напротив, появился новый пассажир — молодой мужчина, одетый небогато, но опрятно и со вкусом. Должно быть, он вошёл в вагон ранним утром на каком-нибудь полустанке, где поезд долго не стоит, где от свистка до свистка проходит не более минуты. Всякий раз, когда поезд разгонялся и вагон начинало изрядно раскачивать, Надежда пробуждалась, и тогда она окидывала молодого человека быстрым, будто случайным взглядом. Но всё не могла увидеть его лица, поскольку он дремал, прикрыв лицо шляпой с широкими полями. То, что сосед её молод, она заключила и по фигуре его, и по его рукам, сложенным крест-накрест на груди, — крепким жилистым рукам.
До нужной станции ехать Надежде оставалось часа два, поезд прибывал туда примерно в полдень. Почувствовав себя достаточно отдохнувшей, она убрала подушечку в свой соломенный саквояж и обратила взор за окно, на пробегающие леса и перелески, на поля, деревеньки, церковки... Места уже были знакомые, многие из них она даже проезжала когда-то верхом.
Сосед напротив всё дремал, откинув голову на спинку диванчика.
Под перестук колёс на стыках рельсов Надежда думала о цели своей поездки.
Ей с весны не давала покоя мысль, что давно уже пора было навестить могилку мамы на сельском кладбище. Прособиралась всё лето, откладывая с недели на неделю, и вот только теперь, в начале осени, собралась.
На погост она придёт в первую очередь. Так нелегки всегда были эти посещения, и так, однако, её тянуло сюда — будто к маме в гости приезжала и будто действительно встречалась с ней, как запросто могла встретиться встарь. Всякий раз при воспоминании о матери в сердце у Надежды вместе с болью возникало чувство вины: не уберегли... Приберётся, расскажет о себе, об отце... Вздохнула: маме бы рассказать, в любимые родные глаза глядя. Но... придётся рассказывать, как в сказке старинной, — былинкам, растущим на холмике, юной берёзке, поднявшейся рядом, птичке, присевшей на крест и щебечущей о радостях жизни... да холодному камню, лежащему у покойницы в ногах. Мама услышит...
И лишь затем Надежда проведает покинутый всеми родительский дом.
Говоря с кем-нибудь о поместье, о родительском доме, Надежда в последние годы всегда была вынуждена добавлять — «то, что от него осталось», поскольку после известной государевой реформы, освободившей крестьян[5], помещики Станские — Иван Иванович и его дочь Надя — не нашли для себя иного выхода, кроме как переселиться в Петербург, и скоро всё в поместье, в некогда достаточно крепком хозяйстве, пришло в совершенный упадок. Возможно, причины этого упадка вовсе и не в реформе следовало искать, а в личностных качествах отца — в отсутствии у него простейшей рачительности и умения хозяйствовать, в отсутствии деловой хватки и экономической сметливости и, как то ни удивительно, в природной доброте его. Иван Иванович, демократ из демократов, своих крестьян держал не в строгости, не в послушании; в то время, как у иных помещиков крестьяне прищура хозяйского боялись, он последним много вольностей позволял, и они тем пользовались — беззастенчиво и порой чрезмерно — пока молодой барин в собственное удовольствие, в возвышенность чувств разъезжал по округе в бегунках[6], пока читал себе стихи в сени берёз, пока гулял в полях, любуясь живописными валунами и мхами, тщась заглянуть поэтически задумчивым взором за горизонты... они бездельничали, беленькую попивали и, понятно, приворовывали...
От этих мыслей девушку отвлекло какое-то волнение в вагоне позади неё.
Она обернулась. Трое молодых людей, поигрывая ножичками... обирали пассажиров.
Дама средних лет в шляпке с вуалью возмутилась, порывалась зачем-то подняться со своего места, обращалась к каким-то господам, чтобы они вступились, но те сидели тихо, словно ничего не происходило, прятали глаза. Грабители довольно грубо усадили даму на место и приставили для устрашения кривое лезвие к горлу. Другие пассажиры, видя эту сцену, более не роптали; они расставались молча со своим достоянием — кошельками, портмоне, серьгами, кольцами, часами. Один грабитель держал ту даму и, озираясь по сторонам, двигал рукой, будто собираясь всё-таки перерезать ей горло. Второй обыскивал пассажиров, проворно обшаривал их багаж. Третий, который, видно, был за главного, держал полотняный мешок, в какой бросалось всё награбленное. Так, отнимая ценности и запугивая пассажиров, двое грабителей продвигались по вагону и были всё ближе к Надежде.
Она от волнения растерялась и не знала, что делать, только смотрела во все глаза, как те двое подходили всё ближе. Можно было бы попробовать бежать из этого вагона — выход-то был свободен. Но ноги, как будто налитые свинцом, не двигались с места. Надежда взглянула на спящего соседа, однако сон его, казалось, был крепок и безмятежен, как и полчаса, и час назад. Ей оставалось только сидеть и ждать — ждать, что будет дальше, ждать, что случится чудо и эта троица её не заметит. Она так и вжалась в спинку диванчика.