Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Лучше послушай еще один анекдот, — предложил Абрам Абрамович. — К еврею в такой же вот день приходит приятель и говорит: «У тебя родилась тройня… И ни один из трех на тебя не похож!» — «Я всегда говорила, что он мне изменяет!» — восклицает жена.
Отец бдительно насторожился. Шуток на эту тему он не воспринимал.
— А твои мальчишки — точь-в-точь ты! Девочке, прости меня, повезло еще больше: она повторила Юдифь.
Отец не страдал тщеславием. Он вообще сумел избежать серьезных физических и духовных недугов: рост его был баскетбольным, разворот плеч и непробиваемость мускулов были рассчитаны на рекордные поднятия тяжестей, а мозговые извилины «виляли», мне кажется, весьма умеренно, не утомляя его.
— Антиеврей! — характеризовал своего друга Абрам Абрамович.
К тому же отец был русоволосым и без иудейской скорби в глазах.
— Значит, то, что случилось, ты считаешь нормальным и даже логичным? А я вот нет! — неожиданно возобновил утихший было спор с отцом Абрам Абрамович. Это происходило на скамейке возле родильного дома.
«На свежем воздухе мне в голову приходят более свежие мысли: люблю, когда меня слушают, но когда подслушивают, терпеть не могу», — объяснил как-то Еврейский Анекдот.
Терзая пустой рукав пиджака, что свидетельствовало о крайнем волнении, он продолжал наступать:
— Ты подумал, какие чувства испытывает Юдифь?
— К кому?! — всполошился отец. Любая фраза, касавшаяся мамы, могла быть истолкована им как сигнал тревоги. Особенно после столь долгого фронтового отсутствия. Похоже, войну отец ненавидел больше всего не за ее кровавое зверство, а за то, что она разлучила его с женой.
— Успокойся, чувства не «к кому», а «какие»… В психологическом смысле. Психологическом, а не женском! В палату сегодня вламываются, или забегают, или впархивают — в зависимости от интеллигентности — врачи, медсестры, санитарки. Вопросы и недоумения одни и те же: «Почему не опубликовано? Почему не сообщили по радио?» У некоторых в руках пачки газет. Я видел… Что она, бедная, может им отвечать? Сказать, что ее и нас обманули? Мы же не приглашали всех этих корреспондентов, репортеров и фотографов.
Интересы мамы были для отца равны лишь интересам Отечества. Он поднялся со скамейки так резко и целенаправленно, как поднимался, наверное, в атаку.
— Я пойду и задам те же вопросы. Мы ведь действительно не просили, не приглашали. Они сами… С какой целью? Серьезных соображений, я убежден, быть не может. Обыкновенная безответственность. Но пусть объяснят! А я объясню, что жену фронтовика обманывать стыдно.
Отец впервые, хоть и косвенно, напомнил, что имеет боевые заслуги. Когда людей ослепляла его Золотая Звезда, он стремился вернуть им обычное зрение. А водопады восторженных восклицаний, которые сразу после войны были воистину «ниагарскими», отец усмирял. Тем самым доказывая, что словесные водопады поддаются регулировке, подобно воде из крана.
— Я пойду. И потребую! Ты советуешь?
— Вместо ответа или совета расскажу тебе лучше историю…
— Анекдот?
— Нет, жизненную историю. Близкую тебе, фронтовую. Один командир взвода по фамилии Буслаев… Я запомнил фамилию, потому что она, как и он, из легенды. Так вот, он кинулся под немецкий танк, обвязавшись гранатами. А танк остановился — мгновенно, как вкопанный. Буслаев остался жив, чем был весьма огорчен. Стремление подорвать танк оказалось, представь себе, сильней страха смерти. Он, раздосадованный, объяснил свою «неудачу» высоким качеством немецких тормозов — и был приговорен трибуналом к десяти годам заключения.
— За что?!
— За пораженческие настроения и преклонение перед захватчиками. Тормоза-то он похвалил вражеские!
— А верность народу?! — естественно и простодушно, как чайник, вскипел отец.
— Верность режиму для них важней верности стране и народу. Пойми это, Борис. Преклонение… Если Вася Буслаев и преклонил колени, то для того, чтобы бросить себя под танк. Машина остановилась… Но они не остановятся, не затормозят — и наедут всей своей машиной на неугодного. Не сомневайся!
Отец и не сомневался, но в противоположном смысле.
— Не верю, что его арестовали просто так, за какие-то фразы. Было что-то еще… Было! Но Юдифь оскорбили без всякого повода. Выставили на смех — этого я не прощу. И ничего не боюсь!
— Знаю, что не боишься. Но и это скрывай. Тем более, что ты им веришь, а мне и Буслаеву — нет. Пусть не веришь, а я скажу: они полагаются только на силу страха. Не перед недругами, а перед своими, перед системой. Не какого-нибудь там заурядного страха, а сатанинского. Страха, при котором никто — за исключением одного! — не смеет ощущать себя в безопасности: ни ребенок, ни старик, ни Герой. Ты мне не веришь… Но все же пойми и запомни это.
Золотая Геройская Звезда завершала плакатность отцовской внешности. Политическая ортодоксальность, такая же непробиваемая, как и его мускулы, вполне соответствовала внешнему виду. Все в отце было органично… для него самого. Ничто не противоречило образу патриота и гражданина. Только вот упрямо грассировал.
— Приходит еврей устраиваться диктором на радио, — рассказал по этому поводу Анекдот. — Букву «Р» не выговаривает, акцент местечковый. «К сожалению, не подходите», — сообщают ему. «И тут антисемитизм?!» — восклицает еврей.
Отец ничего подобного воскликнуть не мог: он был уверен, что антисемитизм, как и все плохое, в Советском Союзе отсутствует. На этот счет у него не было комплексов.
Но одним душевным недугом отец все же страдал. Он мученически любил маму. И втайне мечтал, чтоб она, оставаясь такой же красивой, какой была, и такой же покорно женственной, в присутствии мужчин волшебным образом становилась бы невидимкой и ее очарование было бы видно ему одному. Благодаря молитвенно иудейской маминой красоте и отцовской рязанской внешности, наше семейство выглядело вполне интернациональным.
Отец измучивал себя ревностью, хотя для нее, как его уверял Анекдот, не было никаких причин. Уверять-то он уверял, но не вполне убедительно. Будто и сам испытывал некоторые опасения.
— Если женщина очаровательна, не думай, что ты первый это заметил, — сказал он отцу.
Зачем? Невидимкой мама, вопреки желанию отца, не становилась. Это было для его ревности «суровой действительностью».
Краска не касалась маминых губ, щек и ресниц. А ее волосы не пользовались услугами парикмахеров-мастеров. Все это придавало маминому лицу иконописную первозданность, а отцовской ревности — дополнительную необоснованность.
Фронтовую готовность к отпору могло вызывать лишь то, что мужчины — по-моему, все встречавшиеся на мамином, по-женски победоносном, пути — видели в ней не приятельницу, не папину жену и не нашу маму, а раньше всего и «позже всего» — женщину. Мужчины не скрывали этого из-за невозможности скрыть. Иные — особо самоуверенные — принимали внешнюю мамину робость за доступность, но вскоре ушибались, наталкиваясь на свое заблуждение.