Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вечером следующего дня мы вчетвером, то бишь Миша, Маша, Юра и я, отдыхаем на отдаленном пляже, где нас неспособны отыскать даже самые восторженные поклонники Мишиного таланта. Маша настояла на том, чтобы этот Мишин отгул мы провели все вместе. Маша, на шее которой уже красуется медальон, входит в теплую многослойную воду и быстро, умело плывет к самому что ни на есть горизонту. Как только ее голова становится не видна даже в бинокль, Юра щелкает пальцами, и бриз приносит нам легкий запах дыма и грохот отдаленного взрыва. «Эхо великой войны!» — сквозь зубы шепчет Миша. «Да, наверное, фашистская мина», — соглашаюсь я. Мы собираем в корзины остатки ужина и едем домой. Слезы стоят в наших глазах.
На месте родного офиса мы обнаруживаем воронку в двадцать метров глубиной, тройное оцепление и следственных экспертов.
— Что это значит? — задает Юра логичный вопрос.
— Ах, — отвечаю я. — Забыл вам сказать, я сегодня утром подарил Маше копию медальона со стекляшками вместо гранатов, ведь такие дорогие украшения на пляж не одевают.
— Как ты смел! — на лице у Миши неподдельная ревность.
Из дыма, сумбура и пламени появляется Маша, по правую руку от нее человек в форме, по левую тоже человек и тоже в форме, но другого цвета.
— Дорогой Юрий, — эротичнейшим шепотом произнесла она. — Вы как начальник охраны должны понимать, что такой случай не останется для вас без последствий. А вам, Вадим, придется вопреки вашим вкусам избегать садомазохистских ноток в рекламной продукции, которую вы производите. Мишеньке же моему придется попотеть, так как для фирмы начнутся нелегкие дни…
Всякий разумный человек, сподобившийся прочесть все вышеизложенное, несомненно понял, что описываемая ситуация никак не могла тянуться бесконечно долго, и, несомненно, любопытный читатель, а умный читатель всегда любопытен, в отличие от умного простого человека, хочет знать, чем кончилось все это безобразие. А кончилось оно так.
Однажды, когда мы вчетвером отдыхали в креслах после напряженного рабочего дня, я встал, подошел к магнитофону и выключил надоевший уже «Май блуди валентайн», на место оного я поместил кассету, которую слушал последние несколько дней:
…Последний из журавликов упал из детских рук,
И девочка не выжила, как многие вокруг.
Можете себе представить, что Маша до этого дня ни разу не слышала этой песенки. Перед последним аккордом она разрыдалась, и хищная косметика черными ручьями поползла поверх белой пудры ее стареющего лица. Миша, впервые увидевший Машу в таком положении, встал во весь рост и грохнул кулаком по столу. Потом молча собрал вещи, молча открыл сейф и забрал принадлежащую ему по праву половину семейного бюджета, вышел на улицу, поймал такси и ринулся внутри оного в сторону аэропорта с твердым намерением лететь в Аркадию, в Адриатику, на Лесбос, на Мадагаскар, на полярную станцию «Мир», куда угодно, где можно отдаваться ни за грош.
Юра же пытался его догнать, поскользнулся, ударился о кафельный пол головой, получил травму головного мозга и через месяц поступил в военное училище.
Дело в том, что никто не желает радости.
Густав Майринк
Чудеса мы делаем своими руками.
А.Грин
В одну ночь весь снег провалился сквозь землю, пахучий глинозем просох, и мне стало паршиво. Если тебе паршиво, не мучай себя вопросом, отчего оно так, а то замучаешь до смерти. Паршиво, это когда болит голова справа от тебя в двух метрах расстояния от начищенного ботинка, в связи с чем не помогут тебе лекарства и советы психоаналитика.
Я стоял на глухой окраине немереного районного центра, и острейшая травка пробивалась сквозь апрельскую корку на патентованном подмосковном суглинке. Ни автобусы, ни машины принципиально не посещали этот район, ибо в двадцати шагах от меня врос в землю самый злой на планете гаишный газик, и не было сил у меня на пеший переход к земле обетованной со всеми ее уютными барами и крахмальными простынями после ванны с гидромассажем.
Я ждал транспорта уже два часа, и вокруг стемнело, и последняя из птиц уронила белую каплю на мой воротник и забылась на лету кошмарным сном. Я ждал транспорта уже два часа, и он явился мне в виде грязно-белой коробки «Скорой помощи», похотливо стерильного непристойно неприкосновенного экипажа, бешено дребезжащего всеми своими посттрамвайными жестяными частями, полуоконными стеклами и чутко спящими в пыльных футлярах под сиденьями никелированными инструментами. И весь этот ослепляющий в лоб фарами ужас я остановил одним универсальным жестом правой руки и бесстрашно забрался к нему внутрь, чтобы двигаться в любом направлении, угодном повелителям вышеобозначенного сакрального средства передвижения.
Внутри в полумраке, в смешанном духе формалина, карболки, мужского пота, французского одеколона и детской мочи, всплыли три лица. Одно неправильное и страшновато красивое, длинное и до боли выбритое; второе — круглое и добродушное, такое в представлении моем должен был иметь гроза зарвавшихся студентов — милейший Порфирий Петрович; и третье — юношеское, пристойно спитое с нездоровым румянцем и красноватыми белками глаз, намекающими на эфедрин и ночные бесконечные беседы вплоть до неподконтрольной эякуляции. Был еще водитель, но я видел лишь его спину, и спина эта не сказала мне ни о чем.
— Куда тебе, родимый? — спросил Порфирий Петрович, и я махнул рукой в направлении лобового стекла.
Вобравший меня экипаж прыгнул вперед, а ментовский газик так и пропал за нашей спиной в непотребной сухости вечернего апреля.
— Меня покусала собака… Большая, лобастая… — тихонько шепнул мне длиннолицый. — Хочешь, покажу?
Мне было неудобно отказаться, и он распахнул халат, продемонстрировав грязноватый бинт на голой лодыжке, а кроме того, ведь под халатом у него ничего не было, еще и кудрявый ромб внизу живота и длинный с обнаженной влажной головкой пенис.
— Тебя Никитой зовут? — осведомился Порфирий Петрович. — Так и запишем… Вот, взгляни, фотография моей жены.
Он протянул мне фотоснимок с оранжевым полукруглым женским лицом на нем, и через полминуты забрал его обратно.
Обладатель длинного пениса насторожился.
— Менты… — грустно и длинно произнес он, и правда, прямо по центру заднего стекла расположились два мохнатых огня — фары того самого злополучного газика.
Эфедриновый юнец нервно заерзал на сиденье и запричитал.
— Господи, за что ж это, я ж альтернатива, меня ж забреют, это ж служебная машина, а мы ее в личных целях, мамку паралич разобьет, папка сопьется совсем, рыбки в аквариуме подохнут, у нас же ящик водки под сиденьем.
— Ничего… Ничего… — прошептал Порфирий Петрович мне. — Ты раздевайся и ложись на кушетку, мы тебя ремнями пристегнем, будешь больной, выберемся, главное без особого цинизма.
Я торопливо разделся в тесной болтанке, и меня натурально пристегнули ремнями к кушетке лицом вниз, положив под подбородок подушку для вящего удобства. Я видел, как дрожит мальчишка, слышал, как хрустят суставы пальцев длинночленого, как посмеивается тепло Порфирий Петрович, а фары милицейской машины так и висели посреди заднего стекла, не приближаясь и не отставая, просто черт его знает что.