Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все здесь обставлено с таким тактом и простотой, что протеста не вызывает. Возможно, такие легкость и изящество могут иметь дело только с соразмерными им пространствами, высотами и протяжениями, как физическими, так и психосоматическими. Да, у японцев сохранилось еще архаическое чувство и привычка визуальной созерцательности, когда длительность наблюдения входила в состав эстетики производства красоты и ее восприятия. Считалось, что вообще-то истинное значение предмета и явления не может быть постигнуто созерцательным опытом одного поколения. Только разглядываемая в течение столетий и наделяемая через то многими, стягивающимися в один узел, смыслами и значениями, вещь открывается в какой-то, возможной в данном мире, полноте. Конечно, нечто схожее существовало раньше и в европейской культуре. Последним болезненно-яростным всплеском подобного в предощущении своего конца было явление миру и культуре жизни и образа поколения отверженных художников. Наружу это предстало банальной истиной, что гений не может быть признан при жизни. Однако сутью того исторического феномена и обожествления его героев было обнаружение и попытка закрепления в культуре известного принципа, что красота объекта не может быть, как уже объяснялось, понята созерцательным опытом и усилием одного поколения — слишком малое, ограниченное число смыслов вчитывается в произведения, чтобы они достигали истинного величия.
Нынче же доминируют совсем иные идеи и практики. Нынче вообще всему, невоспринятому на коротком промежутке времени укоротившегося до пяти— семи лет культурного поколения грозит перспектива не войти в культуру. Нарастают новые, молодые и неведающие, с совершенно иным опытом и установками и, главное, с восторгом абсолютизирующие и идеологизирующие подобное. Конечно, и мы в свое время абсолютизировали и идеологизировали собственные откровения и завоевания. Однако хочется верить, что в нашем опыте присутствовал все-таки какой-ни-какой широкий исторический горизонт, в который мы себя вписывали, пусть и с сильными искривлениями вокруг собственной персоны и собственных практик. Ныне же доминирует клиповая эстетика, когда созерцательно-рефлектирующее внимание удерживается на предмете минуты две. Впрочем, это уже унылая констатация банального утвердившегося факта. В пределах данной эстетики и принципа культурного бытования предполагается, и весьма желательно, сотворение образа, могущего быть схваченным созерцающим субъектом секунд за пять — семь. Затем ему подлежит быть многократно повторяемым и воспроизводимым для усвоения и магического внедрения в сознание. В современном изобразительном искусстве доминирует теория первого взгляда. То есть предмет изобразительного искусства должен быть моментально схвачен и отмечен взглядом проходящего зрителя. Только в этом случае он имеет какой-то шанс на повторное рассматривание. Иначе — дело швах. Неузнанность. Непризнанность. Небытие.
Одна французская художница заявила мне, что для нее не существует искусства до Дюфи. Знаете такого? Даже если и не знаете, это не меняет сути дела. Так вот, для нее до счастливца Дюфи, сумевшего последним впрыгнуть в трамвай вечности, не существует ничего и никого — пустота. Вернее, не пустота, а именно ничего — просто туда глаз не глядит и не ведает о существовании. Возможно, вы отметите для себя, что это и есть в какой-то мере помянутый выше предмет моего пристального внимания, правда, в его более широком объеме и тотальном значении. Но я сейчас не об этом. Даже отмечая некоторую близость подобной постановки вопроса, в данном конкретном случае я не чувствую легкости на сердце или какого-либо подобия удовлетворения. Молодой же московский художник и был того радикальнее. Он уверял — и для него, я знаю, действительно так оно и есть — не существует уже ничего, раньше 70-х годов нашего века. Он не лукавил. Просто горизонт реального и актуального времени стремительно сужается, пока окончательно в ближайшем будущем не сожмется до сенсуально-рефлективной точки. Потом будет другая точка, отделенная от предыдущей вакуумом, не передающим никакой информации и не пересекаемым траекторией ни одного долго длящегося ощущения. Интересный род вечности. Вернее, все-таки пока еще не реализованной, но лишь подступающей. Эдакие самозамкнутые зоны, переступающие катастрофическую пропасть, разделяющую их только неведомым трансгрессивным способом, при котором во многом утрачивается как и сам объем информации, так и ее структурно иерархические параметры. Ну что же, можно не понимать сего, огорчаться сим, отрицать, но просто надо знать, в каком мире мы живем и тем более, в каком будем жить в самом ближайшем будущем.
Но все-таки все, имеющее отношение к традиционному визуальному опыту и окружению, весьма и очень даже удается современным японцам. Везде множество разнообразнейших, неприхотливых, ненавязчивых, с неизбывным вкусом обставленных уголков. И отнюдь не каких там невозможных тропически-экзотических изысков. Милые и естественные, они заполняют пространства городов и пригородов, включаясь, вливаясь в окружающую среду. В качестве ее неотъемлемого и исполненного глубокого смысла элемента всюду полно одиноких, хрупких, подросткового вида девушек, одиноко грустящих над стоячей или проточной водой. Полно крохотных, сухоньких, размером с нашего ребеночка, ссутулившихся пожилых аккуратных женщин с такими же собачками на цветном поводке и украшенных какими-нибудь там бантиками или пелериночками вокруг шейки или на лапках. В тоненьких ручках женщин матово поблескивают полиэтиленовые пакетики, куда они, подрагивая всем своим невесомым телом, как драгоценности внимательно собирают родные собачьи какашечки. Животные во время сей процедуры застывают строги и спокойны и не то чтобы сурово, но требовательно наблюдают за правильностью и точностью исполнения ритуала. Все происходит в совершеннейшей тишине и сосредоточенности.
Полно, естественно, и детей, тихих, веселых, подвижных, но умеренных в проявлении своих маловозрастных буйств и страстей. По речкам застыли в многочасовых стояниях в воде, ведомые всему свету, неудивительные рыбаки с засученными по колено штанинами и с вздетыми удильными шестами. По соседству с ними в таких же позах надолго замерли цапли, осторожно-подозрительно бросая быстрые косые взгляды на антропоморфных соседей: а не издеваются ли? А не таится ли в этом уж и вовсе какая запредельная дьявольская уловка? И ведь правы! Как, однако же, пернатые правы и проницательны! Для безопасности они делают два-три шага в сторону и снова застывают.
И рыбы тут много. Очень много. В различных водоемах и проточных водах они высовывают наружу раскрытые страшные пасти, обнаруживаясь почти по пояс, в ожидании положенного корма. В древнем монастыре местечка Ойя их веками приучали в определенный час на легкие хлопки монахов стекаться к определенному месту для кормежки. И приучили. Ныне это одна из незлобивых забав улыбчатых японцев — хлопать в ладоши и наблюдать сотни высунувшихся из воды почти на всю свою немалую величину серебристых туш с бесполезно разинутыми перламутровыми ртами. Японские рыбины-карпы различной расцветки и гигантского размера (до трех метров в длину и несколько центнеров веса) — основное население водоемов — живут необыкновенно долго, по нескольку сотен лет, достигая почти библейского возраста, сами того не ведая. Наиболее старые с бесчисленными складками вокруг рта и по всему малоподвижному уже телу, с гноящимися глазами и с облезлыми почти до костяка хвостами, как мне сказали, в возрасте семисот лет подолгу и неподвижно висят в воде где-то неглубоко-невысоко, имея угрожающе загробный вид. А ведь они вполне могли быть, да и реально были, современниками первых свирепых в установлении своей власти и превосходства, сегунов (в юном возрасте этих рыбин, правда, — только еще суровых правителей при императорах). Случались они и современниками древнетатарского издевательства над былинной Русью. Современниками гениального сиенского Дадди и последнего расцвета последней Византийской империи. И многого, многого другого средневеково-магически-мистически-таинственного и откровенно-жестоко-отвратительного в Европе, в Южной Америке, среди инков, вырывавших живые дымящиеся сердца из бронзова-той груди своих еще живых обреченных сородичей. Да и — Господи! — сколько еще всего, чего не упомнит не только моя хрупкая, но и сверхмощная память всего совокупного человечества! Всего, что просто погружается в неразмеченную и неопознаваемую темную массу, неотмеченное бакеном исторических записей и заметок, отметок, малого упоминания и свидетельств, что просто и безымянно тонет в море невероятных и самых обыденных вещей.