Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И его широкие плечи вздрагивали при каждом взрыве. Через несколько минут обстрел немного стих.
— Лопа ранен! — крикнул кто-то.
Принесли Лопа в изодранной рубашке и с простреленным плечом. Его наскоро перевязали бинтом из индивидуального пакета, заведя бинт под лопатку.
— Мне уже лучше, я могу идти сам, — сказал Лопа, поднявшись.
Видимо, помимо раны он получил еще и сильнейший шок. Лицо его под слоем пыли было серым.
— Ламбрей, тебе придется отвезти его в пункт первой помощи, — произнес Монсиньяк.
От волнения Гийаде никак не мог завести мотор.
— Брось, старина. Давай я тебя подменю, — сказал Шарль-Арман. — Ты с самого утра за рулем. Наверное, здорово устал.
— Нет-нет, все в порядке, — набычился Гийаде, вцепившись в руль.
Хотя они пересекли мост без особых приключений, Шарлю-Арману было тяжелее, чем в первый раз. Он устроился за спиной Гийаде, а рядом, в коляске, сидел раненый друг, и по бинтам у него постепенно расползалось кровавое пятно.
Лопа, обратив к Ламбрею бледное лицо, все твердил:
— Ты такой великодушный, Шарль-Арман, спасибо тебе.
Глаза Лопа ввалились, взгляд потух, щеки стали зелеными. Его друг Лопа, блестящий кавалерист, такой открытый… Лопа, которому он столько проиграл в покер, теперь, как автомат, повторяет слова благодарности, потому что хорошо воспитан.
«Он теряет сознание, он умирает», — подумал Шарль-Арман.
Но Лопа де Ла Бом, глотнув свежего воздуха, вдруг ожил и со злостью произнес:
— Пока ел лапшу! Идиотизм какой-то! Пока ел лапшу! Вот уж точно: война есть война…
4
Весь день Школа — с тремя минометами, противотанковыми пушками и десятком пулеметов — удерживала неприятеля на противоположном берегу. К полудню доставили еще несколько орудий. Они выпустили по паре снарядов, звук которых вселил надежду в тех, кто его услышал, и замолчали. То ли пушки были неисправны, то ли снаряды не того калибра — в общем, стало ясно, что на французском берегу придется воевать смехотворными средствами, годящимися разве что для легкой перепалки.
Тем временем противник продолжил обстрелы. Но к ним уже начали привыкать и даже сообразили, что минометный огонь не вызывает ощутимых разрушений. После сотни попаданий замок как стоял, так и стоит, все такой же крепкий и мрачный, и надо было подойти совсем близко, чтобы увидеть следы снарядов на стенах и несколько пробоин в башнях.
Ночью, если смотреть сверху, Сомюр казался красным: горел давно покинутый обитателями жилой квартал на острове, отбрасывая кровавые отсветы в небо и на долину. Однако горящие руины занимали не более трех гектаров. Жертв было не много, но и защитников мало, а их рассредоточение слишком велико, и поэтому беды увеличивались пропорционально их выходу из строя.
Командный пункт полковника перенесли в небольшое кафе, расположенное на возвышенности на краю полигона, в тыловой части города.
В этом кафе, в два часа ночи, прислонившись головой к стене, дремал, сидя на стуле, Шарль-Арман. Вдруг кто-то тронул его за плечо. Он открыл глаза и узнал Лервье-Марэ.
— Я уезжаю в Жен, — сказал тот. — Похоже, там сейчас жарко.
— Правда? Что ж, удачи тебе, старина, — пробормотал Шарль-Арман и, окинув взглядом сполохи огня за окном и черный силуэт замка, добавил: — Тебе же всегда хотелось быть связным!
Он успел услышать только начало насмешливого ответа, так как опять провалился в сон. Конечно, Лервье-Марэ разбудил друга не для того, чтобы переброситься парой слов. Он и сам не знал, что хотел ему сказать. Он не мог выразить чувство усталости и опустошенности, не с кем было поделиться тоской и тревогой. С минуту Лервье-Марэ смотрел на прислоненную к стене голову Шарля-Армана в сдвинутой на затылок каске. И при взгляде на застывшее во сне лицо друга он снова почувствовал прилив одиночества, которое впервые нахлынуло на него сегодня утром. Никогда еще он не ощущал себя таким чужим в этом мире. Некоторые, как Шарль-Арман, например, воспринимали войну как отдых от проблем и чуть ли не как отпущение грехов. Но для Лервье-Марэ риск, напряжение и постоянное присутствие смерти означали крах юношеской уверенности. Он был баловнем, слишком долго находился под опекой матери, и его ранимую душу застигла врасплох враждебность людей и событий.
Мотоцикл, который вел Стефаник, был американской модели: зеленый, чуть удлиненный и верткий. Он гибко, как сверкающая рыбка, двигался в ночи.
Сирил обладал редким даром гнать машину с умом: чех не был только комком мускулов, обладающим необходимыми рефлексами. Он легко мог проехать с выключенными фарами по незнакомой каменистой дороге на скорости шестьдесят километров в час. После двадцати часов за рулем ему не нужен был отдых, он не терял присутствия духа, а тело оставалось сильным и гибким.
У сидевшего в коляске Лервье-Марэ, наоборот, болели ноги и каждый толчок отдавался в затылке. Перед его глазами проплывали деревья, темные поля и обочины с обвалившимися краями. Он страдал на поворотах, особенно когда машина закладывала на вираже внутрь. И мысли его текли совсем как ночная дорога, извилисто и отрывочно. Воспоминания или сочетания слов всплывали из темноты сознания, на миг заявляли о себе и снова тонули. Первые километры Лервье-Марэ еще боролся с усталостью, потом веки его сомкнулись, и, уже в полудреме, он начал сочинять письмо. Фразы следовали друг за другом, подчиняясь особой логике сна: «…не думай, что я люблю тебя меньше, потому что война… Наоборот, я начал понимать, что мир устроен совсем не так, как я привык считать… Шарль-Арман спит, прислонившись к стене, потому что не боится…»
Голову снова встряхнуло, и он проснулся. Спал он не более двадцати секунд. Но ему хватило и этого, потому что воздух посвежел, ночь посветлела, а ноги в ботинках заныли с новой силой.
— Как думаешь, могут они послать еще курьера? — спросил он.
Сирил не ответил.
Прошло еще несколько минут, и деревья снова утратили четкость очертаний, а изгибы обочин исчезли в темной и бесконечной неизвестности. Лервье-Марэ вернулся к письму. «Моя золотая мамочка… Не думай, что я люблю тебя меньше, потому что мир оказался не таким, как я привык считать… Это все равно как если бы Сирил переключил скорость: звук у жизни изменился с приходом войны… А вот Шарль-Арман, похоже, об этом не думает…»
В мозгу крутились две-три фразы, которые он посылал в темноту, но ухватить далекую, пляшущую, призывную, как маяк, мысль не удавалось.
Он еще раз вздрогнул. Мотоцикл катил по берегу Луары, и покрытая гудроном дорога блестела, как черная река. Лервье ухватился рукой за борт коляски: ему показалось, что они вот-вот въедут прямо в воду.
Слева над деревней поднималась высокая базилика. И снова, теперь уже в третий раз, Лервье перестал ощущать тряску, расслабился, задремал и даже не заметил, что мотоцикл остановился. Его разбудил голос Сирила: