Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Еще б».
«Значит, просто не парься, и мы будем одна большая счастливая семья, сам увидишь. Я в том смысле, чувак, это ж люди, — только и всего, все люди. Главный кок През, люди — настоящие люди — капитан, старший стюард, ладно, нет. — Мы это сечем — мы вместе стоим».
«Врубаюсь».
В нем было больше 6 футов, носил шикарные белые с синим парусиновые туфли, фантастически роскошную японскую шелковую спортивную рубашку, клево купленную в Сасэбо. У койки его огромное дальнобойное портативное радио, коротковолновый «Зенит» ловить бопы и шмопы мира отсюда до жарчайшего Мадраса, но никому не давал послушать, если самого при этом не было.
Мой здоровенный сожитель Гаврил, 3-й кок, тоже хипов был, тоже профсоюзник, но одинокий большой жирный скрытный нелюбящий и нелюбимый жлоб моря: «Чувак, у меня все пластинки, что Фрэнк Синатра вообще записывал, включая “Не могу начать”, сделанную в Нью-Джерси в 1938 г.».
«Не рассказывай мне, что у него все как-то развиднелось?» — подумал я. И был там Джорджи, чудесный Джорджи и обещание тысячи пьяных ночей в таинственном пахучем океано-препоясанном мире Ориента. Я был готов.
После того как всю вторую половину дня я мыл камбузные котлы и сковороды, работенка, что я уже пробовал в 1942 г. в серых холодных морях Гренландии, а теперь счел не столь унижающей, скорее что ни на есть нырок в преисподнюю и совестью заработанные труды в пара́х, наказание в горячей воде и ошпаре за все синенебые пыхи, на которые я в последнее время налегал (и пересып в четыре сразу перед тарелками ужина), я отвалил в свою первую ночь на берегу в обществе Джорджи и Гаврила. Надели чистые рубашки, причесались, спустились по трапу в прохладе вечера: вот морские каковы.
Но как типично для моряков, они ж никогда ничего не делают — просто сходят на берег с деньгами в карманах и тупо шаркают везде враскачку и даже с неким незаинтересованным сожалением, гости из другого мира, плавучей тюрьмы, одетые по гражданке, все равно и смотреть там не на что. Мы прошли по обширным свалкам военно-морских припасов — огромных серовыкрашенных пакгаузов, дождевалки поливали утраченные лужайки, которых никому не хотелось, да и не пользовались ими вообще, а они пролегали между рельсами военно-морской верфи. Невообразимые расстояния в сумерках, и никого на виду в красноте. Грустные гурты матросов выплывают себе из гигантского макрокосмоса найти микрокосмического жучка и отправиться к удовольствиям центрального Окленда, кои числом ноль, на самом деле, только улицы, бары, музыкальные автоматы с нарисованными на них гавайскими хула-девушками — цирюльни, бессвязные винные лавки, вокруг тусуются персонажи жизни. Я знал единственное место, где оттянуться, женщин себе срастить, глубоко в мексиканских или негритянских улицах, которые пролегали на окраинах, но пошел за Джорджи и Тушей, как мы потом прозвали 3-го кока, в бар в центре Окленда, где мы просто сели в буром сумраке. Джорджи не бухал, Туша ерзал. Я пил вино, я не знал, куда податься, что делать.
Нашел на автомате несколько хороших пластинок Джерри Маллигена и крутил их.
Но назавтра мы отплыли сквозь «Золотые Ворота» в серых туманных времяужинных сумерках, опомниться не успели, как обогнули мысы Сан-Франциско и потеряли их под серыми волнами.
Рейс вдоль Западного побережья Америки и Мексики, снова, только в этот раз в море в полном виду смутной бурой береговой линии, где иногда по ясным дням я мог отчетливо видеть арройо и каньоны Южно-Тихоокеанской железной дороги, где она пролегала вдоль полосы прибоя — как смотреть на старую мечту.
Бывали ночи, когда я спал на палубе в гамаке, а Джордж Варевски говорил: «Сцукинсын ты, я однажды проснусь утром, а тебя там нет; ччортов Тихий, ты думаешь, ччортов Тихий — тихий океан? Придет как-нибудь ночью большая приливная волна, когда тебе девчонки снятся, и пуф, тебя нету — тебя смоет».
Святые рассветы и святые закаты в Тихом, когда все на борту спокойно себе работают или читают на шконках, бухла больше нет. Спокойные дни, которые я открывал на заре грейпфрутом, разрезанным на половинки у лееров, а подо мной вот они — улыбчивый дельфин скачет завитушками во влажном сером воздухе, иногда в мощных проливных дождях, от которых море и дождь одно и то же. Я сочинил об этом хайку:
Вотще, вотще!
Тяжкий дождь гонит
В море!
Спокойные дни, когда я шел и обсирался, ибо глупо менял свою каютную работу на судомойную, которая на судне лучшая работа из-за мыльно-пенного уединения, но потом я глупо перевелся в официанты комсостава (дневального кают-компании), и то был худший род занятий на борту. «Ты чего не улыбаешься приятно и не говоришь “доброе утро”?» — сказал капитан, когда я ставил перед ним яичницу.
«Я не из улыбчивых».
«Разве так положено комсоставу завтрак подавать? Ставь бережно, двумя руками».
«Ладно».
Меж тем стармех орет: «Где этот чертов ананасный сок, мне апельсиновый на хрен не нужен!» И мне приходится бежать вниз к трюмным кладовым, поэтому, когда я возвращаюсь, старпом весь пылает, потому что ему завтрак задержался. У старпома густые усы, и он себя считает героем из романа Хемингуэя, которого обслуживать надо педантично.
И когда мы идем Панамским каналом, я глаз не могу отвести от экзотических зеленых деревьев и листвы, пальм, хижин, парней в соломенных шляпах, глубокой бурой теплой тропической грязи там вдоль берегов канала (а Южная Америка сразу за болотом в Колумбии), но комсостав орет: «Шевелись, черт бы тебя драл, ты что, Панамского канала никогда не видел, где на хрен обед?»
Мы прошли по Карибскому (синяя блескучая шипучка) в бухту Мобил и в Мобил, где я сошел на берег, напился с парнями, а потом отправился в гостиничный номер с хорошенькой молоденькой Розой с Дофин-стрит и пропустил утренний наряд. Когда мы с Рози шли рука об руку по Мэйн-стрит в 10 утра (жуткое зрелище, мы оба без белья или носков, на мне только штаны, на ней только платье, футболки, обувка; шли себе пьяные, а она еще и милашка), увидел это все не кто-то, а капитан, шибавшийся вокруг со своим туристским фотиком. А на борту мне устроили взбучку, и я сказал, что в Новом Орлеане спишусь вон.
И вот судно выходит из Мобила, штат Алабама,