Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И я вся покрываюсь холодным потом, а потом, слава богу, он ушел. И я сразу иду наверх и завариваю себе чая.
И особо про это не вспоминаю. Мама всегда говорила, что не надо зацикливаться на неприятностях, и я, в общем, с ней согласна, потому что если об этом думаешь, оно не забывается. А с другой стороны, если и не думаешь, оно все равно не забывается.
Иногда у меня бывают небольшие фантазии, где мужик хватает меня за руку, но я специалист по кунг-фу, представляете, в жизни-то меня стукни по голове, и все, это как если гланды удаляют, а потом просыпаешься — и ты готова, только в горле першит, спасибо, шею не сломали и все такое, да я в школе на волейболе толком по мячу ударить не могла, хотя мяч-то большой, ну, вы знаете. И я тык ему пальцами в глаз, и готово, он падает, или я типа швыряю его об стенку. Но в жизни я никогда не смогу тыкнуть человеку в глаз, а вы бы смогли? Это как сунуть пальцы в горячее желе, я и холодное-то терпеть не могу, от одной мысли мурашки по коже. Только вот совесть мучает, потому что как теперь спокойно жить, зная, что кто-то по вашей милости на всю жизнь ослеп?
Хотя у мужчин, наверное, все по-другому.
Но самая трогательная фантазия, это когда мужик хватает меня за руку, а я говорю, грустно так, с достоинством: “Это как труп насиловать!” Он, естественно, ошарашен, а я ему объясняю, что у меня только что обнаружили лейкемию, и врачи дают мне всего несколько месяцев. Вот поэтому я и хожу по улицам одна ночью, подвожу, так сказать, итог жизни. На самом же деле у меня лейкемии нет, она есть только в этой фантазии; наверное, я потому лейкемию выбрала, что в четвертом классе у нас от нее одна девочка умерла, а до того мы все передавали ей в больницу цветы. Я тогда еще не знала, что она умирает, и тоже мечтала заболеть лейкемией, чтобы мне цветы приносили. Какие же дети глупенькие. И оказывается, у него самого лейкемия, и ему остается жить всего несколько месяцев, вот поэтому он ходит и всех насилует, ему очень горько. что он такой молодой, еще и не пожил, и приходится умирать. А потом мы тихо идем с ним по улице, горят фонари, весна, туман стоит, а потом мы заходим выпить кофе, мы счастливы, что нашли в этом мире единственных друг друга, единственную душу, которая тебя понимает, это почти судьба, и вот наши взгляды встречаются, руки соприкасаются, и он переезжает ко мне, и последние месяцы перед смертью мы живем вместе, пока оба не умираем, мы, собственно, просто однажды утром не просыпаемся, хотя я еще не решила, кто умирает первым. Если он, тогда мне нужно мечтать дальше и придумывать его похороны, если я — беспокоиться уже не о чем: тут все зависит от того, насколько я уже утомилась. Вы не поверите, но иногда я плачу. Я плачу в конце каждого фильма, даже если конец не грустный, по-моему, без разницы. И мама моя такая же.
Да, самое главное: этот мужчина обязательно должен быть незнакомец. Хотя по статистике, из того, что печатают в журналах, ну, в большинстве из них, там говорится, что, наоборот, как правило, это кто-то из ваших знакомых, кого вы хоть немного знаете, начальник и так далее — но, думаю, что только немой начальник, ему за шестьдесят, он, бедняга, и бумажный пакет-то не сможет изнасиловать, нет, Утка Дерек еще куда ни шло (замнем про его толстые стельки), или кто-то из новых знакомых, он приглашает тебя в кафе, что же теперь, с людьми не общаться? Как теперь знакомиться, если не доверяешь людям даже в такой малости? Не сидеть же всю жизнь в регистратуре или дома в четырех стенах, окна и двери на запоре. Я, конечно, не пьяница, но люблю время от времени сходить куда-нибудь, выпить бокальчик-другой в хорошем приличном месте, даже если одна; тут я солидарна с движением за права женщин, хотя во многом я с ними не согласна. А в этом кафе меня знают все официанты, и если меня кто-то… ну, побеспокоит… Не знаю, зачем я вам все это говорю, но так сразу просекаешь человека, особенно на первых порах, когда слушаешь, в какую сторону у него мозги варят. На работе меня зовут клушей-кликушей но это не значит, что я хочу беду накликать, я просто понять хочу, как себя вести в экстремальной ситуации, я о том и говорю.
Во всяком случае, другая сторона фантазии в том, что там много разговоров, больше всего времени я трачу, ну, во время фантазий, представляя, что скажу я и что скажет он, главное не замолкать. Ну кто вас обидит, если вы с ним по душам поговорили? Пусть он поймет, что вы живой человек и у вас тоже есть своя жизнь, не представляю, как после этого можно насиловать, верно? То есть я знаю, что такое случается, но я этого не понимаю, хоть убейте.
Должен быть какой-то способ, подход, метод — вот слово, что мне нужно, оно убивает бактерии. Итак, метод, образ мысли — бескровный и, следовательно, безболезненный. Безмятежное вспоминание былой привязанности. Я пытаюсь вспомнить себя тогдашнюю и тебя тогдашнего, но это как поднимать мертвых из гроба. Откуда мне знать, что я не выдумываю нас с тобой, ведь иначе это и впрямь как поднимать мертвых из гроба, опасная игра. Не стоит трогать спящих, иначе они восстанут, будут механически блуждать по улицам, эти сомнамбулы, по улицам, где мы прежде жили: тускнея год от года, их голоса затихают, и остается тонкий прозрачный звук, точно пальцем проводят по мокрому стеклу, точно писк насекомого — безо всяких слов. С мертвыми не поймешь: то ли живые хотят их воскресить, то ли мертвые сами хотят возвратиться. Обычно говорят так: мертвым есть что сказать. Но я не верю. Это я хочу что-то сказать мертвым.
Будь осторожен, хочется написать, ведь есть будущее. Рука Господня на стене храма, светлая и неотвратимая в первом снеге, лежащем пред ними, и они идут — я представляю, что это декабрь, — они идут по кирпичной мостовой Бостона, города гниющих сановников, они идут, на ней туфли на шатких высоких шпильках, ей хочется повоображать, а ноги-то намокли. А боты тогда были уродливые, тяжелые, бесформенные, резиновые, похожие на носорожьи лапы, их еще называли легкоступами, или с меховой оторочкой по верху, как на старушечьих шлепанцах, и с грубыми шнурками. Или еще были такие винтовые дождевые ботинки с клиновидным мысом: они быстро желтели, изнутри покрывались коркой грязи и походили на захороненные зубы.
Вот мой метод, я воскрешаю себя через одежду. Невозможно вспомнить, как я поступала, что происходило со мной, пока не вспомню, что на мне было надето, и каждый раз, выбрасывая свитер или платье, я выбрасываю часть своей жизни. Я скидываю лики, точно змея, оставляя позади мои бледные и сморщенные “я”, след от них, и если я хочу что — либо вспомнить, мне нужно собрать воедино все эти шерстяные и хлопчатобумажные фрагменты, сложить их вместе, лоскутная техника собирания меня, но этой одеждой от холода не защититься. Я концентрируюсь, вспоминаю, и моя потерянная душа миазмически возникает из одежной лавки “Пожертвования для увечных”: лавка на стоянке Лоблоз в центре Торонто, там я и нарыла это пальто.
Пальто было длинное и черное. Хорошего качества — в то время ценилось хорошее качество, и в женских журналах печатали про это статьи: как правильно гладить вещи, как удалять пятна с одежды из верблюжьей шерсти. Но пальто было длиннющее и велико, рукава по костяшки пальцев, и еще на мне были ботинки, тоже велики. А пальто я так и не перешила, почти вся моя одежда была такая, сильно мне велика. Я полагала, что, если спрячусь в громоздкой своей одежде, как в палатке, меня не заметят. Но происходило обратное: на меня все оглядывались: я шла по улицам, я пробиралась, громоздкая, в своей оболочке из черной шерсти, голова замотана — не помню, кажется, добротным клетчатым шарфом из ангоры; в общем, голова замотана.