Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Дорогая Йоханна, — скажет он ей, — ты полтора года назад взяла мой фотоаппарат, когда аппарат Франца был в ремонте. Я хотел бы знать, у кого из нас жизнь в полном беспорядке: у тебя или у меня?»
На обед у них спагетти. Филипп еще не справился со своей порцией, а Штайнвальд и Атаманов проглотили уже двойное количество, тихо злясь, что Филипп уговорил их поесть под тем предлогом, что потом у них уже не будет аппетита. Сигналы нетерпения приступить наконец к работе усиливаются. Тем не менее Филипп пытается втянуть их в разговор. Штайнвальд, со складкой между мохнатых бровей, на все отвечает резко и односложно, а Атаманов, как все это время, не говорит вообще ничего. Атаманов тихий, спокойный, сдержанный, Филипп и голоса-то его почти не знает. Он дважды обращается к нему напрямую, и когда Атаманов понимает, что обращаются к нему, он смущенно выдавливает: «Мало по-немецки». Филипп смотрит на Штайнвальда. Тот, нервничая, сообщает, что сам знает Атаманова всего шесть недель. Что Атаманов в Вене ненадолго, просто хочет заработать денег, которые ему нужны для того, чтобы в конце июня жениться. Штайнвальд говорит недовольным тоном, одновременно сгребая остатки еды в кучку указательным и большим пальцем. Складка между его бровями так и не разглаживается. Филипп же, напротив, по-настоящему радуясь такому известию, поздравляет Атаманова с намерением жениться. В следующий момент Штайнвальд встает и скрывается в передней, куда за ним незамедлительно следует Атаманов. Слышится треск разрываемого нейлона, скрип и топот. Когда Филипп выходит в переднюю, Штайнвальд и Атаманов стоят уже в своих темно-серых резиновых сапогах и в респираторах.
— Прямо какие-то противогазы, а не респираторы, — свирепо говорит Штайнвальд.
Защитные очки сдвинуты на лоб.
На первый взгляд вид у обоих молодецкий, но при повторном они не производят впечатления парней, одержимых чертовской решимостью. Филипп предлагает им сигареты. Но, не удостоив это его предложение вниманием или, вернее, не поддаваясь на новую попытку отсрочить поход на чердак, работяги вскидывают на плечи лопаты и топают наверх по лестнице.
Филипп остается в передней. Он разглядывает остальные покупки. Особенно ему нравятся его новые сапоги с красной каймой поверху, с зеленой подкладкой, подошвы тоже зеленые, в тон его любимой рубашки. Он всовывает ноги в сапоги, сидят они так себе. Могли бы быть и на размер побольше. Респиратор и защитные очки он надевает как полагается, тяжелые рабочие рукавицы натягивает еще в передней. Экипировавшись таким образом и напевая La Paloma, он направляется к лестнице. Но уже на втором этаже он сворачивает, поскольку самое большое зеркало в доме находится в бывшей бабушкиной спальне. Чтобы впустить побольше света, Филипп открывает ставни. Некоторое время он разглядывает себя в зеркале. Затем переходит от фонографии к фотографии, развешанным по стенам: частью над кроватью, частью над туалетным столиком, все на одном и том же фоне накатанного на стены зеленого узора картофельной ботвы. В овальных, круглых, прямоугольных и подковообразных рамках, увитых фарфоровым плющом и металлическими розами, все лица родные и не очень, вся рассеявшаяся по миру, разлетевшаяся и вымершая семья. Филипп узнает их всех, в любых возрастах.
Он спрашивает себя, узнали бы его близкие его самого, Филиппа Эрлаха, тридцати шести лет, холостого.
В респираторе и защитных очках он не похож ни на дядю, ни на сына, ни на брата. Скорее на странное явление — человека, который, защитившись от бактерий и прочей нечисти, спустя десятилетия отваживается выйти на зараженную вымершую местность, чтобы взять пробы культурного слоя. Ради документирования погибшей культуры.
Разве не минула целая вечность, убеждает он себя, и на какое-то мгновение верит, что в таком наряде ни перед кем ни в чем не должен отчитываться. Он даже находит в себе мужество открыть бабушкин комод, забитый старыми бумагами и всяким хламом. Он вытягивает ящики комода с некоторым равнодушием, ощущая себя почти в нейтральном, ничейном помещении, где находится случайно, как бы мимоходом, и все-таки осознавая, что практически приступает к началу задуманного — сдвинулся с места (как выразилась бы Йоханна). Сам он никогда бы так не выразился. Однако путь на чердак он все-таки продолжает с некоторым чувством тревоги.
Как только он открывает на чердак дверь, пульс его учащается вдвое. Сквозь хлопанье крыльев и писк птенцов, акустически сливающиеся в сплошной единый звук, Штайнвальд кричит ему, чтобы он исчез. В голосе Штайнвальда, искаженном респиратором, звучит неприкрытый ужас. Филипп видит, что Атаманов стоит у окна, Штайнвальд посреди помещения, вокруг обоих летают голуби, из крыльев которых сыплется белая пыль. Оба то погружаются в спиральные водовороты этой пыли, то вновь выныривают из них. Оба уже обгаженные, будто их вываляли в свежем помете. Весь чердак покрыт известковым белым слоем. Но это не белизна заколдованного снежного ландшафта, а зловещая пудра зомби. Непрерывно кружащие перед Штайнвальдом и Атамановым птицы производят впечатление жесткого киномонтажа. Оба кажутся беспомощными роботами, лупоглазыми и бессловесными. Световые рефлексы дрожат на штыке лопаты Атаманова. Филипп еще думает, что эти люди, несмотря на весь ужас, в который они угодили, кажутся все же менее растерянными, чем он, глядя на них. Потом Штайнвальд, размахивая лопатой, добирается до двери и дает ей такого пинка, что Филипп едва успевает отпрянуть. Дверь захлопывается у него перед носом.
Он с облегчением выдыхает, потом делает глубокий вдох и, прислушиваясь к шумам, которые печально и глухо пробиваются сквозь дверь, обещает себе, что при первой возможности даст им понять, что обиделся.
— Ну, ты, щенок, чего тебе тут надо! — во все горло орет за дверью Штайнвальд.
Филипп морщится. Потом спускается ступенька за ступенькой, выколачивая из себя пыль, которая, как он и боялся, въелась ему в рубашку и брюки. Он выходит наружу и идет по гравию площадки в сад, на свежий воздух. Бродячая кошка издает при его появлении истошный вопль и опрометью кидается в кусты у стены. Он садится на бывший постамент ангела-хранителя — так, чтобы ему беспрепятственно видеть чердачное окно.
Атаманов тем временем разбивает лопатой стекло и второй оконной створки. Птицы, которым Атаманов указывает лопатой дорогу, беспорядочно вылетают на волю. Тем же методом Атаманов не дает голубям, желающим вернуться назад, сесть на подоконник. Так продолжается добрых полчаса, пока чердак не покидают штук сорок голубей. За ними следуют еще не оперившиеся птенцы. Они падают с лопаты Атаманова замертво и приземляются между притулившейся к стене дома полуистлевшей поленницей дров и проржавевшим ограждением огорода. Dead and gone[42]. Кошка выскакивает из кустов и, схватив зубами растерзанный трупик, опять исчезает. Филипп, встав на точку зрения, что не должен присутствовать при этой части работы, тихо вздыхает и тоже направляется в сад, но в сторону стены.
Ведь может так быть, размышляет он, что когда-нибудь время, проведенное с Йоханной, покажется ему несущественной частью его жизни или что он окончательно примирится с тем, что облака проплывают мимо, ничего не обещая или ничего не удерживая, одна череда за другой, снова и снова оголяя небо, чтобы дать понять, каково оно в действительности и каков всамделишный голос Йоханны, ее движения и что у него нет выбора, когда он внушает себе, что любит Йоханну. Йоханна же, напротив, пользуясь этим, вот уже ровно десять лет попеременно придает ему то больше, то меньше значения, во всяком случае, не столько, чтобы раскрывать все свои карты. Такова погодная сторона их взаимоотношений, драма их отношений, так сказать. И (думает Филипп): у меня есть своя гордость, которая позволяет мне оставаться невиноватым.