Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но я не сознавала, что то же самое будет происходить и в Аушвице. Я оказалась там в этот день по чистой случайности. Это был первый раз после смерти Шона, когда у меня появилось чувство, что я нахожусь там, где должна быть.
Люди, которых я встречала в Восточной Европе, могли быть холодными, как температура «за бортом», которая вскоре начала опускаться до минус пятнадцати. У нас не было общего языка, а порой и алфавита. Но смерть и траур были здесь обычными составляющими жизни. В этой культуре понимали, что такое утрата.
По мере того как толпа у Черной стены росла, вдоль ее основания начали расти и горы цветов. Мокрые записки, которые всовывали в щели, кровоточили чернилами, и мое лицо было мокро от слез и дождя. Какое же это облегчение, когда можно плакать и никто не обратит на это никакого внимания!
Гладкие камушки, вложенные в трещины, также были символом. Девушки-израильтянки в Таиланде рассказали мне, что это такой еврейский обычай – оставлять камешек у могилы вместо цветов, как нечто более долговечное. Знак того, что душа не забыта.
Блондинистые супруги по-прежнему стояли у Черной стены, держа за руки маленького мальчика. Я думала о нас с Шоном и о нашем сыне, о нашей так и не состоявшейся семье, оставшейся лишь в прошлом. Женщина подвинула свою лампадку вперед, в ряд к другим лампадкам, потом они оба перекрестились. Я гадала, о какой душе из тысяч узников, застреленных и убитых у Черной стены, они молятся. И слышит ли их эта душа.
Пассажиры молча смотрели в окна, когда мы проделывали на маршрутном автобусе путь в пару миль ко «второму Аушвицу» – Биркенау. Сеть лагерей, известная под названием «Аушвиц», состояла из stammlager, главного лагеря, из которого мы только что выехали, Биркенау, трудового лагеря Моновиц и сорока пяти лагерей-спутников поменьше.
Железная дорога, ведущая к Биркенау, проходила сквозь сторожевую башню красного кирпича, которую заключенные называли Вратами смерти. Высоко над въездом была защищенная платформа, с которой открывался вид на окрестности, давая некоторое представление о масштабах происходившего здесь.
Они вселяли ужас. У меня по спине пробежал мороз, а волосы встали дыбом, когда я поднималась на эту башню.
Для размещения лагеря были снесены семь деревень: Бжезинка (или Биркенау по-немецки), Бабице, Брошковице, Райско, Плавы, Харменже и Бжеще-Буды. Заборы из колючей проволоки тянулись вдаль, охватывая более четырехсот акров территории. Половина размера Центрального парка в Манхэттене, в пять раз больше Диснейленда в Калифорнии, почти в десять раз больше главного лагеря Аушвица…
Я несколько часов бродила по главному лагерю и вышла из него, словно контуженая. Я думала, что больше не смогу ничего воспринять. Но от плоского голого пространства, раскинувшегося передо мной, разрывало сердце. Как своими размерами, так и пустотой. Бо́льшую часть изначальных построек снесли или они лежали в развалинах. Из почти трехсот примитивных бараков сохранилось только девятнадцать. Все, что осталось от других, – это отдельно торчащие кирпичные трубы; их тонкие темные стволы разбегались по запустению, точно обугленные, скелетоподобные жертвы лесного пожара.
От сторожевой башни рельсы тянулись еще милю, заканчиваясь прямо перед газовыми камерами. Весной 1944 года по десять тысяч узников прибывали сюда ежедневно в вагонах для перевозки скота со всей Европы. По крайней мере 75 процентов из них – старики и старухи, инвалиды и больные, матери с младенцами, дети младше четырнадцати – никак и никем не регистрировались. Они просто ехали по железной дороге от входа прямо к газовым камерам.
В январе 1945 года нацисты начали отступать. Они сжигали документы, сносили бараки, подрывали динамитом газовые камеры и крематории в Биркенау. Развалины, перед которыми я стояла, остались точно такими, какими бросили их бегущие нацисты, – изуродованными грудами битого кирпича и рассыпавшегося цемента. Впечатляющие останки двух крупнейших крематориев, Krema II и Krema III, лежали огромными разломанными глыбами по обе стороны от конца рельсовых путей.
Если Аушвиц был перестроен в музей – бараки отреставрированы, экспозиции созданы, даже колючая проволока заменяется по мере ржавления, – Биркенау поддерживается лишь минимально. Единственное, что было добавлено, – мемориал в конце железной дороги.
Этот мемориал представляет собой высокую груду темных камней странных форм. Не знаю, что они должны были символизировать – людей, гробы или надгробные плиты. Мне пришла в голову мысль, что это могло быть задумано как символ еврейской традиции оставлять камешки на могилах, только размеры камней были увеличены, чтобы отразить масштабы массовой гибели.
У подножия были слова: «Да будет это место навеки воплем отчаяния и предостережением человечеству». На двадцати металлических табличках, на двадцати разных языках, в память о представителях двадцати народов, которых убивали в Аушвице. Надписи на польском, русском, венгерском, чешском, немецком, французском, греческом, хорватском, итальянском, голландском, норвежском, румынском, словацком, сербском, украинском, сефардском, белорусском, идише, иврите и цыганском. И букеты свежих цветов.
Но куда сильнее, чем сам мемориал, меня в тот холодный ноябрьский день поразило число свечей, зажженных и оставленных вдоль железнодорожных путей. Белые свечи, простые красные лампадки и разноцветные сосуды с гравировкой – на протяжении целой мили. Крохотные бьющиеся на ветру язычки освещали тот самый прямой путь, по которому шло большинство жертв.
Когда я возвращалась к Вратам смерти, по краям заборов из колючей проволоки начинала сгущаться темнота. Дождь припустил сильнее, но свечи продолжали гореть.
Трудно было понять, что делать после такого. После такого количества смертей и жестокости ничто не казалось правильным. Я не могла представить, что мой желудок сможет принять пищу. Даже кофе казался лишним. Так что я забралась в автобус, возвращавшийся в Краков, так ничего и не посмотрев в маленьком городке Освенцим – городке, который немцы называли Аушвицем.
Холод того дня пробрал меня до костей. Я дрожала, пытаясь оттянуть влажную одежду от кожи. Сквозь затуманенное автобусное стекло я видела смазанные дрожащие огни в черноте и протерла ясный кружок на стекле кулаком. Кладбище Освенцима словно утопало в море мигающих свечей. Вытащив из сумки дневник, я начала писать…
– Чтобы помочь умершему любимому найти путь домой.
Голос за спиной заставил мою руку дернуться и прочертить ручкой линию поперек страницы. Сердце напряглось и прижалось к грудной клетке.
Я повернулась к худющему молодому мужчине с темной эспаньолкой и рюкзаком, сидевшему за мной в автобусе.
– Прошу прощения?..
– Свечи, – пояснил он, указывая в окно и темноту. – Для всех душ.
– А, верно… Они прекрасны.
– Я – Лес, – он протянул руку. – Родом из Южной Каролины.
– Привет. Шэннон. Родом из Калифорнии.
Лес тоже не знал, что ему делать после Аушвица, и предложил пойти выпить пива, когда доберемся до Кракова. В Старом городе мы нашли паб в глубине узкого мощенного булыжником переулка и спустились по лесенке в дымное сводчатое помещение.