Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вдруг впереди послышалось урчанье и еще какие-то непонятные звуки.
Георгий Викторович жестом остановил меня и, поманив пальцем, прошептал:
— Бить на приваде или брать на лежке?
Брать на лежке — значит ночевать в лесу, значит отойти километра три в сторону, чтобы не почуяли тебя волки, распалить большой костер и, борясь со сном, морозом и голодом, бодрствовать до утра; бить на приваде — значит, не мешкая, пока еще не стемнело, рискнуть подкрасться на выстрел к лосю, где разъяренные волки упиваются жратвой. Но тут успех зависел исключительно от осторожного, беззвучного передвижения.
Решили попытаться бить на приваде.
Сдерживая нетерпение, заставили себя спокойно постоять до тех пор, пока дыхание не стало ровным и ноги перестали дрожать от усталости. Лыжи спрятали в куст, поднятой над головой ладонью определили направление ветра, зашли против него и, опустившись на колени, неслышно тронулись ползком. Георгий Викторович впереди, я его бороздой сзади.
Вместе с урчанием стало слышно чавканье и провизг. Условились стрелять только по-верному — мне левых, ему правых. Обогнули заснеженный частый можжевельник и замерли, припав к снегу: на дне овражка, шагах в сорока от нас, волки рвали лося.
Было именно так, как «видел» Георгий Викторович: вожак, упираясь лапами в шею, впился в горло, другой рядом рвал мясо у лопатки, остальные терзали брюхо. Звери не замечали нас. Я выбрал двух слева, выцелил, прикинул в уме — как мгновенно с одного на другого перевести стволы, изготовился и подал знак Георгию Викторовичу.
Два дуплета слились в единый грохот. Волки, словно пригвожденные к лосиной туше, так и остались лежать с уткнутыми в брюхо мордами. Только вожак повернул ощеренную клыкастую пасть, засучил задними лапами, попытался подняться на передние, но захрипел и пал.
Вернулись домой под утро до того измученные, что у меня не хватило сил стащить валенки — как свалился на пол, так и проспал в полушубке до вечера.
Когда я проснулся, Георгий Викторович, прикрытый пледом, еще храпел на диване, но распяленные гвоздями волчьи шкуры уже сушились на стенах сарая. Рано утром, прежде чем лечь спать, Георгий Викторович сделал все необходимые распоряжения, а двух лесников отправил за волками. Он не ушел с крыльца до тех пор, пока они не запрягли цугом крепких сытых меринов в розвальни и не тронулись через поляну к лесу.
Затем Георгий Викторович притащил в дом огромную охапку мелко наколотых, пахнущих морозом березовых дров, протопил лежанку и закрыл трубу. Тщетно попытавшись разбудить меня, чтобы заставить лечь на кровать, он сунул мне под голову подушку и только после этого устроился на диване и тотчас же захрапел.
За зиму у него в сенях накапливалось множество лисьих, волчьих и заячьих шкур. Приятным пушистым украшением они свисали хвостами к полу, насыщая воздух особым, едва уловимым запахом леса, снега, ворса и чего-то еще, присущего только сухим, невыделанным шкурам. Он любил перебирать их, разглаживать, встряхивать, любоваться волнистой игрой волоса и при этом вспоминать, где и при каких обстоятельствах был загнан владелец шкуры.
— Видишь пометку чернильным карандашом? — выворачивал он мездрой лапу лисы. — Ее Запевка с Плакуном три часа гоняли. Двенадцать раз уходила из-под слуха, десять раз подставлялся — убил у норы. Она не бежала, а плелась: в лоск вымотал ее смычок. Но и сами измотались — четыре дня лапы зализывали… А вот этот русачок дал стрекача через Оку и на лугу между стогами до обеда вертелся. Только на последнем кругу метнулся обратно к лесу да с маху в прорубь угодил. Насилу дурака вытащил. А этого волчонка капканом взял. Целый час за ним шел. Весь след в крови — пытался лапу перегрызть. Увидал меня — шерсть дыбом, глаза сверкают, зубы щелкают — бросился, даже капкан приподнял. Так на прыжке и убил его.
И так каждая шкура вызывала у Георгия Викторовича воспоминания о необычайном охотничьем случае.
В феврале он отвозил в Рязань все свое меховое богатство, получал за него деньги, навещал Геннадия с Лелей, покупал новые книги и до лета расставался с детьми, а с охотой до чернотропа.
Сейчас Георгий Викторович на пенсии. Живет в Сибири, где Геннадий работает конструктором. Изредка радует меня скупыми, но выразительными письмами, в которых я узнаю милого, чудаковатого старого гончатника, сурового, сердитого на вид лесничего, но в действительности добрейшего, простодушнейшего русского человека.
Леля стала знаменитой сибирской певицей, обзавелась семьей и машиной и каждый год, вот уже восемь лет, обещает мне «приехать с папкой в отпуск».
В последнем письме Георгий Викторович сообщал, что с внучатами он так же суров, как был суров со своими детьми. «…Воспитываю их по-спартански, как Генку с Лелькой. Но, представь, не боятся меня и приходится применять силу». Написал он мне и о делах охотничьих. «…У Геннадия водятся собачки, но куда там до Запевки, до Плакуна или твоего Карая! Побрешут, потявкают кружок-другой, и все. Ни музыки, ни залива — немощь, скудность, мелкота! Противно слушать. Геннадий убьет одного, пару — и доволен. Да что он понимает? Разве он чувствует настоящий гон? Им, теперешним охотникам, только бы убить и домой притащить! Вот, дескать, какой я ловкий! Э, да что там — сгинула красота гона!..»
Я вчитываюсь в обрывистые фразы и чувствую грусть старого гончатника по былому, страстному гону, чувствую невысказанную тоску по ушедшей, невозвратимой молодости.
6
Темно. Окно в морозном уборе. Половина седьмого утра — пора выходить. Надеваю приготовленный с вечера рюкзак, в котором завтрак и белый халат, кладу в карман ватных штанов пяток патронов и вешаю на плечо ружье.
На заснеженной ступеньке крыльца терпеливо ожидает Митя. Громила уткнулся лобастой башкой ему в колени, урчит от наслаждения, помахивает гоном. Митя чешет ему за ушами и деликатно, чтобы никого не разбудить в доме, шепотом ведет с собакой душевный разговор.
Уж так с первых дней охоты и повелось у нас — встречаться на крыльце. Сколько я ни просил Митю заходить в дом — он всегда оставался верен себе.
А познакомился я с Митей вот как. Однажды на тяге убитый вальдшнеп упал в болото. Я полез за ним, но сразу завяз между кочками в топкой жиже.
— Папаша, я достану, — послышалось сзади.
Я обернулся.