Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сестренке исполнилось два с половиной года, когда она встала на слабенькие ножки. Первые слова, которые она сказала, были: «Господи, господи!», потом «баба» и «мама». Теперь она играла одна и никого к себе не подпускала: укутывала своих тряпичных кукол в пестрые лоскутки, целовала их, баюкала и укладывала спать, кормила лепешками из глины, которые сама месила худенькими пальцами и пекла на круглых камешках.
Не дай бог, если Заза вздумает подойти к ней в это время. Она сердится, кричит, жалуется, что Заза стащил лепешки и ее детям не хватит.
— Ну и жадюга ты, Татия! — листая новую тетрадь, поддразнивал ее брат. — Прямо обжора.
А Татия в ответ:
— А ты сыр таскаешь!
Я не верю своим ушам.
— Что она сказала?
Глаза у Зазы наливаются слезами:
— Что ты сказала? — кричит он. — Да я прибью тебя за это!
— Вор, вор! Ты сыр таскаешь, вор! — упрямо повторяет Татия. Только Заза встает из-за стола, она, взвизгнув, ковыляет к бабушке. Но Заза успевает дать ей подзатыльник.
— Воришка, воришка! — верещит Татия и, не удержавшись на слабеньких ножках, шлепается на пол.
— Изувечил ребенка, изверг! — вступает бабушка. — Изувечил, чтоб тебя разорвало! В кого такие уродились.
— Заза! — вмешиваюсь я.
— Я убью ее! — ревет Заза. — Убью!..
— Заза!
— Уродина безногая!
— Замолчи, тебе говорят!
Я даю ему пинка под зад. Он увертывается, огрызается:
— Теперь ты еще пристал…
— Не трогай маленькую!
— А чего она обзывает!.. — Он не может удержать слез. — Недотрога какая!..
— Не замолчишь? Вот тебе! Вот тебе! — Я колочу его по макушке согнутым пальцем. — Сейчас же замолчи, тебе говорю! Заткнись!
— Ой-о-ой!.. У-у-у!
— Прибью! — распаляясь, ору я и, схватив его за плечо, больно стукаю об стенку.
На шум вбегает мать, ходившая к соседям, и, не разбираясь, набрасывается на меня с проклятиями.
— Чтоб ты околел раньше срока, нет на тебя погибели, разбойник окаянный! Зачем только такого на свет родила! — Взглянув на ревущего Зазу, она еще злее обрушивается на меня.
На крики и шум прибегает соседка, набиравшая воды из колодца. Собаки на улице поднимают лай.
Не в силах больше оставаться дома, я ухожу, ухожу, не оглядываясь, в ночь, одинокий, неприкаянный, никому не нужный. Долго брожу я по деревенским проселкам. Мне никуда не хочется идти, я никого не хочу видеть, не любимый никем и противный даже самому себе.
И вдруг мне навстречу попадается Гогона. И Гогона не нужна мне теперь, но она не пускает меня, усаживает рядом с собой на большой камень у калитки, и я начинаю рассказывать ей, что меня никто не любит, и я никого не люблю, и как можно любить моего брата, или сестру, или мою маму, которая только проклинает меня и хочет, чтобы я скорее умер… А папа… Папы, наверное, уже нет в живых, иначе он дал бы знать о себе, прислал бы письмо, пусть даже без обратного адреса.
Гогона слушает внимательно. Гоча никогда не выслушивает меня до конца — оборвет да еще дураком назовет. Гогона слушает, слушает, и ей не странно, что у меня так горько на душе.
Кто-то идет мимо. Но мы сидим так тихо, что прохожий не замечает нас… И я опять рассказываю…
Гогона слушает. Поздно взошедшая луна застает нас все на том же месте; Гогона все слушает. Потом она уговаривает меня пойти домой и лечь спать.
— Куда я пойду? У меня нет дома.
— Хочешь, пойдем к нам.
— Зачем к вам?.. — Я в тоске машу рукой и собираюсь уходить. Но иду я не к дому, а в обратную сторону — к околице.
— Гогита, куда ты? — тянет меня за рукав Гогона. — Лучше посидим еще.
— Чего уж там… Пойду. И ты ступай. Спи…
— Ничего. Еще рано.
— Да у меня дело есть; надо к Тухии зайти.
— Что ты, Гогита! Тухия небось уже третьи сны видит.
Я смотрю на лупу, она всползла на макушку дерева.
Мы все стоим. Стоим и не уходим.
Где-то кричит петух, на его крик отзывается другой.
Гогона не выпускает моей руки.
— Давай я провожу тебя до дому, — тихо говорит она.
— А сама одна вернешься?
— Потом ты меня проводишь.
— А потом?
— Потом я тебя.
— А потом?
— Потом ты…
— А потом? — повторяю я, и мне делается смешно, в самом деле смешно. — Ладно, проводи.
— Я правда тебя провожу… Не веришь?
…И она идет рядом.
Мы идем медленно, очень медленно. До моего дома идти минуты две, не больше, он рядом, мой дом.
…И мы возвращаемся назад. Но до дома Гогоны еще ближе.
— Проводить тебя?
— А потом?
— Потом ты меня проводишь.
Мне опять делается смешно, и я соглашаюсь.
На этот раз мы идем еще медленнее. Но до моего дома совсем близко. До дома Гогоны еще ближе.
— Гогита!
— Да!
— Теперь иди домой!
— Так и быть, пойду… А ты?
— И я пойду.
— Вот и ладно…
— Хочешь, я еще раз провожу тебя?
— Не надо, иди, а завтра опять увидимся.
— Конечно.
Я стою и жду, когда она войдет во двор. Она останавливается у перелаза и спрашивает меня:
— Что ж ты не уходишь?
— Пойду, куда торопиться?..
На этот раз до моего дома гораздо дальше.
Какое-то время я раздумываю, куда идти. Потом влезаю в стог сена и долго-долго не могу уснуть. Я устал, глаза горят, но сон бежит от меня, и я думаю о Гогоне.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
НЕНАСТНЫЕ ТУЧИ
С утра мужчины и женщины пошли в поле убирать кукурузную солому. Я предложил сначала сгрести всю срезанную кукурузу и свезти ее на арбе в одно место, но Эзика отсоветовал.
— Увяжем стебли в снопы, будь они неладны. А вечером сразу сложим, наскирдуем разом, никуда они не денутся.
Однако с утра ветер высушил кукурузные стебли, и вязать их было трудно: чуть затянешь свясло, они ломаются, крошатся.
Вечером Эзика отдумал скирдовать кукурузу; да и без него было ясно, что пересохшие стебли нельзя утаптывать — они искрошатся в пыль. Судя по закату, дождя как будто не предвиделось: солнце было обычного, красновато-желтого цвета, не такое, как перед непогодой, когда оно полыхает алым пламенем, окрашивая весь горизонт в цвет перезревшего кизила.
Но к ночи все переменилось. С запада поползли черные тучи и не было им конца и краю. Кромешная тьма опустилась на землю, не оставалось сомнений — будет дождь, и скоро.
Я вышел во двор, задрал голову, со