Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Гогита! — кричала Пати. — Слезай!
Я мигом скатился со стога.
— Что будем делать? — Промокшая насквозь Пати дрожала от холода и страха.
— Ничего, скоро пройдет… — сказал я, хоть видел, что этот дождь не из тех, которые скоро проходят.
— Может, уйдем?
— Куда идти в такой ливень!
Снова сверкнула молния, затрещал и раскатился гром, и столб света поднялся над вершиной горы.
Я бросился к стогу, втиснулся между снопами. Поднапрягся, руками и коленями раздвигая солому. Потом схватил Пати за руку:
— Залезай!
Она молча влезла в стог. Я попытался податься глубже, но от нерассчитанного усилия столкнулся с дрожащей Пати. И так мы и остались, тесно прижатые друг к другу. Я слышал, как Пати стучит зубами. За стогом по полю носился промозглый ветер, и я стискивал зубы, чтобы не дрожать. Двоим в стоге было тесно. Сквозь снопы над нами просочилась вода. Видно, она затекла Пати за спину: Пати вздрогнула и подалась ко мне.
Я хотел заговорить, хотел сказать, что ей, наверное, неловко стоять так, что дождь скоро пройдет, что… Но она была так близко, ее теплое дыхание касалось моего лица, и я не мог выговорить ни слова. А молчать было как-то странно.
Потом я почувствовал тепло с того боку, где стояла Пати.
Мне захотелось оттолкнуть ее и выскочить вон: под ливень, в грязь. Я даже сделал какое-то движение, но снова замер, не смея ни оттолкнуть Пати, пи сильнее прижаться к ее теплой груди. Теперь я боялся даже вздохнуть поглубже. В бедро меня колол острый стебель, но я не решался отвести его. Пати тоже не шелохнулась. От нашего дыхания воздух в стоге потеплел и сгустился, стало душно… Духота и тепло дурманят меня, но я не смею отвернуть голову.
Тепло… я боюсь его, боюсь сквозь нахлынувший дурман, оно не похоже на тепло одеяла, на жар огня. Оно совсем другое… Заза спит со мной в одной постели, но я никогда не чувствовал такого тепла. Опять хочу вырваться, бежать. Мне страшно. Лучше гроза, лучше ветер и дождь… Дрожь пронизывает меня от этого тепла. Так хорошо, так сладко, точно купаешься в сахарной воде или тонешь в теплом-теплом меду и помнишь только одно: у Пати горячая грудь.
Я уже не знаю, что делается за стогом: ветер там или дождь, гремит гром или гроза прошла, и существует ли вообще «снаружи», есть ли мир за этими копнами, вернее, за теплым туманом, поглотившим нас. Не знаю, сколько времени мы здесь: может быть, минуту, может быть, целую ночь.
…И слышу, точно сквозь глубокий сон слышу, меня кто-то зовет.
Зовут меня?
А кто я, разве у меня есть имя?
— Гогита-а-а!
Да, я Гогита.
Значит, меня зовут.
Но кто зовет?
Совсем рядом и очень громко:
— Гогита-а!
Леденящим порывом врывается этот голос в мое сознание, вернее, не в сознание, а в теплый туман, поглотивший меня, и рассеивает его.
— Гогита-а! А-уу!
Туман рассеивается, и я чувствую, что кто-то стоит, прижавшись ко мне, и слышу, как знакомый голос зовет:
— Гогита!
От этого голоса я трезвею, словно облитый холодной водой, и ощущаю, что вокруг кукурузные стебли, а снаружи ветер, и мир, и Гогона, и Эзика с его громким голосом.
— Тьфу, напасть! Куда они провалились, бестолковые!
Теперь я слышу, как прерывисто дышит Пати и как колотится ее сердце.
Эзика совсем рядом, зовет нас, но ни я, ни Пати не смеем подать голос. Я слышу его шаги, он обходит вокруг стога. Потом шаги затихают, он удаляется от нас. Но чем дальше он уходит, тем яснее я слышу его шаги, слышу, как он хлюпает по раскисшей от дождя земле. Знаю, что надо бежать отсюда, но я боюсь шагов, которые удаляются, уходят от нас, а я все слышу их, слышу, хотя они уже не достигают моего слуха… Острая боль в бедре. Провожу рукой по тому месту, куда меня колол стебель; меня толкают в грудь; холод обдает плечи и спину.
Какое-то время я один в стоге.
Дождь прошел.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
Я НЕ ВИНОВАТ
— Гогона!
Она вздрогнула, взглянула на меня и перешла к обочине.
— Гогона…
Она не отвечала.
— Гогона, я… ведь я…
Она поравнялась со мной, прошла мимо и, не оглядываясь, пошла дальше.
Накануне я до полуночи бродил по всем проулкам, несколько раз проходил мимо двора Гочи, заглядывал туда. Так и не повидал ее. А сегодня с утра ждал, когда она будет возвращаться из школы. И вот Гогона прошла мимо и не сказала мне ни слова.
Я сорвался с места, забежал вперед, загородил ей дорогу.
— Гогона, почему ты молчишь, Гогона!
Она попыталась обойти меня. Я знал, что она еще больше рассердится, но что мне было делать? Я опять загородил ей дорогу.
— В чем дело, Гогона? — Но тут я сам вспомнил позапрошлую ненастную ночь в поле, и у меня сорвался голос.
Гогона стояла передо мной, опустив глаза. Потом скользнула взглядом по моему лицу и, глядя через мое плечо на дорогу, проговорила:
— Дай пройти…
Взгляд у нее был холодный, строгий, а голос мягкий, умоляющий. Я знал, что Гогона должна сердиться на меня, но почему у нее так дрожал голос?
— Дай пройти, Гогита! — повторила она, и в голосе ее была и просьба и упрек.
— Гогона, почему ты так?.. Почему?..
— Не трогай меня, пусти.
И все же она не двинулась с места, ей не хотелось уходить от меня, она не могла уйти, и голосом, в котором не было злости, она только просила:
— Дай пройти, Гогита, пропусти меня.
— Я ведь тогда звал тебя, Гогона…
Она отмахнулась, словно не хотела говорить об этом. И в то же время я чувствовал, что ей хочется, чтобы я оправдался, она ждала этого и не уходила. Я в первый раз увидел Гогону с опущенной головой.
— Я звал тебя, Гогона, и…
— Я знаю, что звал! — перебила она.
Ей не терпелось узнать, почему я оставил ее в тот вечер одну, почему без нее стоговал кукурузу, ту самую, которую мы вместе сеяли, пололи и убирали. Наверное, она хотела узнать и о том, почему я укрылся в стоге вместе с Пати, почему Эзика не мог найти нас и почему, нагнав его в поле, мы украдкой прошли мимо, будто не узнали, а Пати в страхе бросилась к калитке, вбежала в дом и заперлась в боковушке, пристроенной в свое время для молодых.
Гогона хотела знать почему… Но