Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это все равно как если бы ты трахался днями напролет. И как если бы самая прекрасная женщина твоей жизни только что покинула тебя, еще раз нежно и сладострастно поцеловав, и только что вышла из комнаты после ночи фантастического секса. Ты паришь в шаре собственного освеженного разума.
Вымой руки. Застегни молнию. Ремень не на месте. Стоя перед зеркалом, цинично и жестоко пронаблюдай, как засовываешь палец в нос, как ковыряешься там, разгляди на кончике пальца сухие, ржавчатые выделения, останови зрачки на зрачках своего отражения. Стоя тут, с методичностью и разящей суровостью адресуй этот взгляд самому себе — тот же самый ледяной взгляд, который там, снаружи, ты бросаешь на мир, препарируя его.
В какой-то момент, пока какал, ты подумал, что Джордж Буш-младший — дерьмо.
В 23:15 Генри Киссинджер приземлился в аэропорту имени Шарля де Голля, неподалеку от Парижа. В 00:10 он вошел в отель «Хилтон». Спал плохо: в течение всей ночи приступы бессонницы. Проснулся в 7:00. Позавтракал в 8:00. В 9:15 был в европейском «Диснейленде» на открытии нового павильона, посвященного куклам в мировой истории. За обедом встретился с двумя агентами Сен-Лазара. В 15:30 ему предстояло принять участие в конференции в аудитории Большой Арки Дефанс. На улице был туман и холод. Это была точка, в которой Париж резко заканчивался. В 16:20, когда он пешком в сопровождении охраны возвращался к машине через Южные ворота, на него было совершено покушение. Они потерпели неудачу.
Смотри, о Луций, я пришла. Твои слезы и твоя молитва побудили меня прийти тебе на помощь. И вот я здесь, чтобы проявить милосердие к твоей горестной судьбе; вот я здесь, чтобы оказать тебе содействие и помощь; оставь свои жалобы и слезы, прогони все свои печали, взгляни на спасительный день, ниспосланный тебе благодаря моей опеке.
Луций Апулей. «Золотой осел»
Когда Монторси подошел к «Джамайке», его знобило.
Воспоминание о мумии. Воспоминание о мертвом ребенке на Джуриати. В голове стучало.
Маура ждала его и, как всегда, когда ждала его, вертелась по сторонам, широко раскрыв свои очень голубые глаза. Она была маленькая, вся залитая светом, она была бледна — и уже издали он потерял голову от ее веснушек: она улыбалась и махала рукой.
— Ты весь белый, Давид…
— Да?
— Ты замерз, дрожишь… Плохо себя чувствуешь?
— Пойдем поедим, May. Дай мне что-нибудь забросить в желудок. Дай мне все тебе рассказать.
И пока они входили в бар с запотевшими стеклами, переполненный шумными людьми, они чувствовали себя какими-то переломанными. Как куклы.
Она выслушала его, потому что ему не удавалось обуздать образы. Он рассказал обо всем. Эти образы долбили его. Мумия. Ребенок. Мумия. Ребенок. Маура приласкала его, но не смогла сосредоточиться на нем: она думала о Луке.
Когда он закончился, этот поток слов — Маура временами делала вид, что их слушает, но на самом деле даже не воспринимала, — в нескольких сантиметрах от их подбородков стоял дымящийся кофе, испаряясь им в лица, оседая капельками. Некоторое время они сидели молча, и Давид понял, как прекрасно, что здесь, с ним, Маура и ребенок, который еще даже не ребенок, а маленькое теплое нечто, которое уже что-то смутно ощущает. Маура была неразговорчива. С тех пор, как забеременела, она стала говорить все меньше и меньше. Он думал, что это страх перед новым приступом. Он думал, что ребенок излечит ее. Но это было не так.
Он попросил у нее прощения. Маура удивилась. Он просил прощения за то, что рассказал о мертвом ребенке, о мумии из архива.
Маура улыбнулась, взгляд ее был далеким. Она погладила его по голове.
Потом заговорила она:
— Сегодня я иду к гинекологу.
Монторси гинеколог представлялся стариком с колготками на лице, и голос его дрожал — возможно, из-за полипов в горле.
— Что за исследование ты должна пройти?
— Хм… Думаю, пальпация. Думаю, пощупает немного. Ничего серьезного.
— May… — Он хотел рассказать ей об Арле, о Болдрини, о неоновом свете в своем кабинете. Но лучше промолчать. Ему с трудом удавалось владеть собой.
Маура посмотрела на него. Он выглядел выбитым из колеи.
— Успокойся, Давид. Оставь это расследование. И без него у тебя дел хватает. Успокойся…
— Нет даже никакого предлога, чтобы держать его в отделе расследований, это дело. Я передам его в полицию нравов. Дело в том, что у меня что-то не сходится. Зачем закапывать ребенка под плитой, ночью?
— Но ты же искал, Давид. Там ничего не было…
— Там не было данных о партизанах. Я ничего там не раскопал, но это только на данный момент, однако…
Она была в нетерпении. Разозлилась. Но он не замечал этой злобы.
— Тогда не сдавай его в архив, это дело…
Он положил ей голову на плечо. Маура машинально отреагировала, прижав его голову к себе. Они съежились друг возле друга, как псы, когда мороз сильный.
Монторси вернулся в управление. Решил дать себе еще неделю — потом он передаст все Болдрини и его ребятам, в полицию нравов, и для отдела расследований дело будет закрыто. Его сдерживала не столько интуиция. Скорее минеральная пустота в той раке, отсутствие улыбки у ребенка с фотографии на стене, как раз напротив высохшей мумии, — мертвый спутник перед огромной живой планетой. Что же до карточек, до всех этих формуляров, заполненных мелким почерком, шуршащих в удушливой, молчаливой тьме металлических ящиков… В конце концов, надо было проверить всего пару дат. В историческом архиве Сопротивления он обрел больше сомнений, чем информации. Но в конечном счете известия о расстреле партизан можно было с успехом восстановить по газетам. В «Коррьере» был один журналист (он попытался вспомнить имя, но имя не приходило… он думал, искал, но оно не являлось…), к которому он когда-то уже обращался с запросом. Когда ж это было? Может, по делу об убитой проститутке в Комазине, когда ему нужны были имена двух молодчиков Баронессы, тех двоих, что пытались совершить грабеж и чьи карточки не находились, — это произошло несколько лет назад… Как же зовут этого типа из «Коррьере»? Может, он даже не журналист?
Монторси устал. А этой ночью, наверно, снова не заснет: в половине пятого встанет, уже окончательно проснувшись, сядет на кухне, при бледном свете, прислонившись к холодному кафелю стены.
Чертова бессонница.
Он решил, что оставит дело у себя.
Сегодня утром мне доли почитать эти впечатления Леопарды о Милане в письмах. Своему брату он пишет: «По первости мне кажется, что здесь нельзя прожить и недели».