Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«…Сердце мое было пусто, во мне жила потребность любить.Когда я увидел перед собой вас, тоненькую, высокую, голубоглазую, жизнь мнепредставилась в другом свете…»
Незнакомка медленно приблизилась ко мне и заговориладрожащим голосом:
— Феридэ-ханым, я огорчила вас?.. Но поверьте, что…
Я вздрогнула и протянула ей письмо.
— Откуда вы взяли? Чему здесь огорчаться? В этойистории нет ничего необычного. Я даже благодарна вам. Вы открыли мне глаза. Асейчас разрешите попрощаться.
Я кивнула головой и пошла к дому. Но незнакомка окликнуламеня:
— Феридэ-ханым, простите, еще на минуточку… Что же мнесказать своей подруге?
— Скажите, что вы выполнили свою миссию. Остальное еене касается. Вот и все.
Незнакомка говорила что-то еще, но я не стала слушать.
Не знаю, сколько ждал меня Кямран у большого камня, которомуне суждено было стать свидетелем нашего примирения, но, думаю, он былошеломлен, когда, наконец, устав ждать, пришел в мою комнату и прочел несколькострок, нацарапанных на разлинованном листе школьной тетрадки:«Кямран-бей-эфенди, мне все известно о вашем романе с „желтым цветком“. Мы неувидимся с вами до самой смерти. Я ненавижу тебя! Феридэ».
— С тех пор как ты приехала, ты только и делаешь, чтопишешь, пишешь дни и ночи напролет… Ну что это за бесконечное писание? Может,скажешь, письмо? Письма в тетрадках не пишут. Скажешь, книга? Тоже нет. Мызнаем,
книги пишут длинноволосые и бородатые улемы[20]. А ты всего-навсегодевчонка и ростом-то с ноготок. Ну что ты там можешь писать, вот так безотдыха?
Этот вопрос задал мне старый номерной Хаджи-калфа. Большечаса он мыл полы в коридоре гостиницы, мурлыча себе под нос какую-то песенку, итеперь, утомившись, заглянул ко мне, чтобы, как он сам говорит, «перекинутьсядвумя строчками разговора».
Взглянув на него, я расхохоталась.
— Что за вид, Хаджи-калфа?
Обычно Хаджи-калфа ходил в белом переднике, а сегодня на нембыло
стародавнее энтари[21], с разрезами по бокам. Волоча за собойбосыми ногами тряпку, он, чтобы не упасть, опирался на толстую палку.
— Что поделаешь? Занимаюсь женским делом, потому иоделся по-женски.
Если не считать приезжей из соседнего номера, с которой яиногда разговаривала, Хаджи-калфа был моим единственным собеседником. Правда, впервые дни он избегал меня, а если заходил по какому-нибудь делу в номер, тохлопал дверью и говорил:
— Это я. Покрой голову.
Я шутливо отвечала:
— Ну что ты, дорогой Хаджи-калфа! В чем дело? Радиаллаха… Какие между нами могут быть церемонии?
Сердитое лицо старика хмурилось еще больше.
— Э-э! Ничего-то ты не понимаешь, — ворчалон. — Разве можно внезапно, без предупреждения, входить к нареченнымислама…
«Нареченные ислама», вероятно, означало «женщины». Я неспрашивала об этом Хаджи-калфу, так как разговаривать на подобную тему непозволяла мне гордость учительницы. И все-таки однажды в шутливом тоне яобъяснила ему бессмысленность столь «почтительного» обращения. ТеперьХаджи-калфа стучит в мою дверь запросто и заходит не стесняясь.
Видя, что я не перестаю подшучивать над ним, Хаджи-калфахотел было обидеться, но раздумал.
— Ты нарочно так говоришь, чтобы рассердить меня. Но яне рассержусь… — Потом немного помолчал и добавил, грустно поглядев на меня:
— Ты ведь, как птица в клетке, томишься одна в этойкомнате. Пошути немного, посмейся, это не грех… Вот подружимся как следует — ятебе еще спляшу что-нибудь, чтобы ты хоть немного повеселилась. Согласна,ханым?
Как же объяснить Хаджи-калфе, что я пишу?
— У меня почерк скверный, Хаджи-калфа. Приходитсяупражняться, чтобы ребятишки не пристыдили меня. На днях ведь уроки начнутся.
Хаджи-калфа облокотился на палку, словно позировалфотографу, в глазах его засветилась добрая улыбка.
— Обманываешь, девчонка! Эх, знала бы ты, чего тольконе повидал в жизни Хаджи-калфа! Видел людей, которые, точно каллиграфы,почерком
«сюлюс» [22] пишут. Но писанина их и ломаного гроша не стоит.А есть такие, что пишут криво да косо, закорючками, как муравьиные ножки. Вотиз них-то толк и получается. Знала бы ты, сколько я подметок истер, прислуживаяв разных учреждениях; каких только чиновников мы не видели на своем веку! А утебя какое-то горе… Да! Горе-то горе, но нас это не касается. Только, когдапишешь, старайся не пачкать пальцы чернилами. Вот это твоим школьникам можетпоказаться смешным. Ну, ладно, ты пиши, а я пойду домывать полы.
Проводив Хаджи-калфу, я опять села за стол, но работатьбольше не могла. Слова старика заставили меня призадуматься.
Хаджи-калфа прав. Раз уже я взрослый человек, да еще учительница,которая не сегодня-завтра приступит к занятиям, нужно следить за собой, чтобыне осталось в поведении ничего детского, ни одной черточки. В самом деле, о чемговорят чернильные пятна на пальцах? А следы чернил на губах, хотя Хаджи-калфаничего не сказал об этом? Как часто, когда я склоняюсь над своим дневником,особенно по ночам, мне вспоминается жизнь в пансионе. И меня обступают люди,которых не суждено больше встретить. Разве все это не связано с чернильнымипятнами? И еще одну фразу Хаджи-калфы я никак не могу забыть: «Ты ведь, какптица в клетке, томишься одна в этой комнате…»
Неужели, вырвавшись наконец навсегда из клетки, я все-такикажусь кому-то птицей в заточении? Это, конечно, не так.
Для меня в слове «птица» заключен особый смысл. Для меняптица — это прежняя Чалыкушу, которая хочет расправить свои перебитые крылья иразжать сомкнутый клюв. Если Хаджи-калфа позволит себе и впредь разговаривать втаком тоне, боюсь, наши отношения могут испортиться.
Откровенно говоря, приходится напрягать последние силы,чтобы ежедневно заполнять страницы дневника; как трудно возвращаться кпрошлому, в тот отвратительный мир, который остался позади…
В памятный вечер, когда я шла к себе после разговора с незнакомкой,в коридоре меня встретила тетка. Я не успела спрятаться в темный угол, и тетказаметила меня.
— Кто это? — крикнула она. — Ах, это ты,Феридэ? Почему прячешься?