Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ребенок, завернутый в лохмотья, уже охрип от плача, а мама кричала:
— Люди, спасайтесь! Дети, прячьтесь в яму, всех съест!
Дети испугались и побежали на завод звать отца.
Проциха в горячке видела: акация перед окном пламенела, а сверху на ней сидело чудовище. Крыльями закрывало небо, а языки, красные словно жаркие угли, тянулись к окну.
То солнечные зайчики дрожали на стеклах.
Проциха, покачиваясь, словно тень, кралась тихо под стеной к окну. В руке держала чугунок, из которого еще стекали на пол остатки воды.
Ветер качал листья акации, и от этого солнечные зайчики на окнах танцевали быстрее.
— Ешь меня, а детей моих не трогай! Лети к тем, кто наслал тебя на нас! — закричала и швырнула чугунок в окно. Стекла зазвенели и рассыпались.
Солнце, словно играя с ветром в жмурки, скрылось за тучкой. В разбитое окно влетел свежий ветер, и Проциха потянулась к нему. Слизывала капли воды с разбитого стекла, простирала руки к теням, упавшим от акации.
Смока уже не видела. Уцепившись руками за раму, где еще торчали стеклянные острия, перелезла во двор. Ее жгло внутри.
Лежала рядом с кустом боярышника, акация опять пламенела. Проциха рванулась, чтобы отползти, но волосы запутались в колючих ветках и не пускали. Облитая солнцем листва краснела кораллами, а Процихе казалось, что это опять Смок уставился на нее тысячью красных глаз, тянет к ней когтистые лапы.
Закричала:
— Люди, бегите, прячьтесь в ямы, берегите детей — всех поест!
Хозяйка и жильцы выбежали из хаты. Увидели Проциху, отступили назад, окаменели и так стояли, смотрели на нее со слезами на глазах.
Но никто и не думал подойти, боялись заразы.
— Может, позвать карету?
— Карету!
— Ведь муж ее не хочет. Говорит, в шпиталях травят людей.
— Ну и что? А так можем все заразиться. Это, наверно, тиф или холера.
Чтобы вызвать карету с Юрковской, надо было идти на беженский пункт. Жилец побежал. Сразу же за ним пришел Федорко, потом Василина, Стефанко и отец.
Когда подбежали к маме, Проциха лежала мертвая. Со сжатыми, окровавленными кулаками, с раскрытыми глазами, в которых застыли ужас и безумие.
XXII. ЗА КОРОТКОЕ ВРЕМЯ ТАК МНОГО СОБЫТИЙ
Иванко везут в черной карете. Рядом сидят мать и доктор. А Иванко плачет. Он никогда не был в шпитале и боится «дохтуров».
Уже четыре дня прошло, как он вернулся с Юрковской, и вот занемог.
Последние дни лета светят позолотой кое-где на листьях. Скоро осень, и, если бы Иванко был дома, он, наверно, записался бы в школу. В маленьком окне кареты мелькают дома, огромные каменные здания и, словно зеленые тени, качаются деревья.
Мать гладит Иванка по голове, и от этого у него выступают слезы. Мать сидит худая, с бледными губами и очень-очень старая.
Если бы Иванко пришел откуда-нибудь, несколько дней ее не видев, не сразу узнал бы — так мать постарела за последние дни.
Черная карета катит улицей так тихо, легко, словно мяч летит, а Иванко замечает, что волосы на висках у мамы поседели.
— Мамо, вы будете приходить ко мне?
— Буду, сынку, буду!
Карета катит через какие-то сады, где в зелени среди тополей, кленов и берез спрятались дома. Солнце льется в карету золотыми струями, и оттого Иванку делается еще горячее.
Карета останавливается. Его выносят, несут в какой-то длинный деревянный дом, как видно построенный недавно и наспех. Иванко громко кричит, потому что маму не пускают с ним. Мама плачет, и от этого Иванко кричит еще громче. Люди из черной кареты оставляют его в маленькой комнате. Приходит санитар в белом халате, купает и переодевает его. Иванко страшно, он уже не плачет. С улицы слышно — карета отъехала.
Где мама? Где его мама? Иванко хочет спросить, но санитар очень важный, спешит, у него много дел.
— Пойдем за мной!
Иванко проходит длинной палатой, в ней лежат больные. Желтые, на белых постелях они кажутся Иванку мертвецами: ведь дома самую белую постель дают мертвецам.
— Вот здесь твое место. Ложись!
Иванко ложится на постели против окна. Зеленые акации, залитые заходящим солнцем, похожи на солнечные снопы. Солнечный свет золотой полосой достает и до его постели. И вдруг Иванко видит в окне маму. Она прижалась лицом к стеклу и тихо улыбается, а в глазах, словно дорогие бриллианты на перстне, блестят слезы.
Иванко срывается с постели, бежит к окну.
— Мамо! Мамо!
Человек в белом халате сурово приказывает лечь, а маму от окна прогоняют.
— Ой, ой! — кто-то в углу стонет тяжело, громко.
Некоторые больные кривятся, закрывают уши. Тот, кто стонет, надоел им, и они хотят, чтобы он скорее умер.
Снаружи в окна тифозного барака пробиваются голоса птиц. Они такие свежие и душевные, будто хотят развлечь больных, пробудить надежду: мир прекрасен! Но в движении облаков, что проходят, словно белые призраки, мимо окна, больные чувствуют: идет осень.
Осень…
Опять стон раскатывается по длинному бараку, который вытянулся как мертвец. Это все тот же надоевший всем больной.
— Наверно, к ночи помрет! — проговорил кто-то. Иванко грустно. Он еще никому не сказал ни слова — боится. Иванко никогда не был в госпитале.
Заходит солнце. В голове шумит, по телу пробегают горячие и холодные искры. Он уже не может раскрыть глаз, потому что ресницы и весь мир колют его, как иголками. Губы сохнут и жгут, а в грудь словно кто-то насыпал горячих углей. Хочет позвать маму, но голос сохнет во рту, и получается только хрип да стон.
Мама пришла на четвертый день после того, как его забрала карета. Она принесла яблок, винограда, что-то рассказывала, но Иванко лежал без памяти.
Вот уже две недели Иванко в больнице. Горячка прошла, и его, наверно, скоро выпустят домой.
Сереет, бледный свет заглядывает в окна тифозного барака. Больные спят. Хрип, стоны, какие-то странные слова тревожат их сон. Иванко не спит. Но его уже не беспокоят стоны больных. Вчера умер его сосед. И на его место уже положили нового больного. Иванко еще не видел — кого, больного положили под вечер, когда он спал. А теперь этот человек лежит, отвернувшись к стене, и потому не видно его лица. Наверно, мальчик, потому что очень мал.
Иванко поднимается с постели и подходит к окну. Утренняя тишина чуть-чуть дрожит в сизой мгле на деревьях. Ее шепот Иванко слышит и сквозь окно. Пожелтевшие листья каштанов,