Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я снова был беспомощен и едва мог стоять.
Двое физиотерапевтов подвели меня к перилам, в которые я вцепился изо всех сил.
Левая нога безжизненно шлепала. Я коснулся ее – она была лишена тонуса, была нереальной.
– Не пугайтесь, – сказал один из физиотерапевтов. – Это местная усталость. Дайте нервным окончаниям немного отдохнуть, и все снова наладится.
Наполовину опираясь о перила, наполовину стоя на здоровой конечности, я дал отдых левой ноге. Бред уменьшился, отклонения стали менее резкими, хотя продолжались с той же частотой. Примерно через две минуты наступила относительная стабильность. Вместе со своими помощниками я рискнул двинуться дальше. Ко мне снова вернулась музыка, столь же неожиданно, как в первый раз, и с ее возвратом появились спонтанность, ходьба без размышлений, тонус в ноге. К счастью, до моей палаты оставалось всего несколько футов, и я смог удержать музыку – и музыкальность движения, – пока не добрался до своего кресла, а оттуда – до кровати; я был измучен, но торжествовал.
Я испытывал экстаз. Казалось, произошло чудо. Реальность моей ноги, способность снова стоять и ходить вернулись ко мне, снизошли как благодать. Теперь, воссоединившись с ногой, с той частью себя, которая была отлучена от меня, я был полон нежности к ней и поглаживал гипс. Я от всей души приветствовал утраченную и вернувшуюся ногу. Нога вернулась домой, к себе домой – ко мне. Действие тела было нарушено, и только теперь, с возвратом телесной активности как целого, тело как таковое стало ощущать себя единым.
До того как началась музыка, не было совсем никаких ощущений – то есть не было ощущения феномена как такового. Это стало особенно ясным в немногие фантастические минуты калейдоскопического мелькания образов. Оно было впечатляющим, самым впечатляющим зрелищем в моей жизни, но это было именно зрелищем, а я – зрителем. Не было «входа внутрь», не было даже мысли о возможности войти в эти чисто сенсорные и интеллектуальные феномены. Я смотрел на них, как смотрят на фейерверк или на звезды. Они обладали холодной безличной красотой, красотой математики, астрономии, неба.
Затем неожиданно, безо всякого предупреждения в такой же холодный и безличный микрокосмос разума вошла музыка, теплая, живая, подвижная, личная. Музыка, как это грезилось мне раньше, была божественным посланием и вестницей жизни. Она была в первую очередь быстрой – «ускоряющим искусством», как называл ее Кант, возрождающей душу, а вместе с ней и тело, так что внезапно, спонтанно в меня ворвалось движение, моя личная перцептивная кинетическая мелодия, в которую вдохнула жизнь внутренняя жизнь музыки. И в этот момент, когда тело обрело действие, нога сделалась живой, плоть стала музыкой, воплощенной вещественной музыкой. В тот момент весь я телом и душой сделался музыкой.
Ты – музыка,
Пока она звучит.
Элиот
Скачок от холодного трепетания к теплому потоку музыки, действия, жизни абсолютно все преобразил. Бред, мельтешение демонов, калейдоскоп, кинофильм были сущностно неодушевленными, дискретными, в то время как поток музыки, действия, жизни был полностью неделимым органическим целым, лишенным делений или стыков, сочлененным жизнью.
Начал действовать совершенно новый принцип – то, что Лейбниц называл «новым активным принципом единства», – принцип единства, присущего только действию и заданного им.
Что было самым восхитительным, так это божественная легкость и уверенность: я знал, что делать, я знал, что произойдет следующим, меня нес вперед музыкальный поток – безо всякой сознательной мысли или расчета; меня просто несло чувство. Именно это так отличалось, так абсолютно отличалось от сложных изматывающих расчетов, от чувства, что все нужно рассчитать и проработать заранее, выработать программу, стратегию, процедуру, что ничего нельзя сделать просто, не задумываясь. Радость действия, его красота и простота стали откровением: это была самая легкая, самая естественная вещь в мире – и в то же время неизмеримо превосходящая самые сложные расчеты и программы. Действие придавало уверенности одним милосердным касанием, которое превосходило самую сложную математику. Теперь все просто ощущалось как правильное, все было правильно – без усилий, но с внутренним чувством легкости и радости.
Так что же неожиданно вернулось ко мне, воплощенное в музыке, великолепной музыке, в Мендельсоне, в фортиссимо? Это было триумфальное возвращение квинтэссенции жизни, на две недели исчезавшей в бездне, возвращение не призрачного, обдуманного, солипсического «я» Декарта, которое никогда не существует и не действует. То, что пришло, что объявило о себе так ощутимо, так радостно, было полнокровным жизненным чувством и действием, заложенным в основополагающем, командующем, проявляющем волю «я». Фантасмагория, бред не имели организации, не имели центра. То, что пришло с музыкой, организацию и центр имело, и организацией и центром любого действия было «я». Оно превосходило физическое тело, но немедленно организовало и реорганизовало его в сплошное совершенное целое. Этот новый, сверхфизический принцип был благодатью. Нежданная благодать явилась на сцену, сделалась ее центром и трансформировала ее. Благодать вошла, как это ей присуще, в самый центр всего, в скрытый самый глубокий, недостижимый центр и немедленно скоординировала, подчинила себе все феномены. Она сделала следующее движение очевидным, уверенным, естественным. Благодать была предпосылкой и сутью всего Solvitur ambulando[27]: разрешение проблемы ходьбы – ходьба. Единственный способ сделать что-то – сделать это. Ключом к этому парадоксу служит тайна благодати. Здесь действие и мысль достигли своего конца и успокоения. Я пережил самые богатые событиями и решающие десять минут своей жизни.
Я как бы вновь открыл жизнь, включил себя в нее, я находил вкус во всех хороших и даже незначительных вещах… я сделал из моей воли к здоровью мою философию…
Фридрих Ницше[28]
Свобода! Теперь я неожиданно обнаружил, что могу ходить, что я свободен. Теперь я неожиданно оказался целым, я был здоров! Наконец я мог ощутить, что значит быть целым и здоровым, – после того как это было невообразимым, немыслимым, безнадежным… Теперь, обретя способность ходить, я снова узнал физическую, животную свободу – предшественницу, возможно, любой другой свободы. Теперь неожиданно передо мной открылись просторы – там, где, едва ли осознавая это, я раньше ничего не находил. Я провел, лежа или сидя, практически неподвижный, словно парализованный, восемнадцать дней в своей палате, интенсивно размышляя, но без действия или передвижения. Я не был свободен, физически свободен, чтобы действовать или двигаться. Однако теперь я мог словно чудом стоять; просто потому, что я стоял, мое положение во всех отношениях радикально переменилось.
В первые моменты, когда я стоял и шел – точнее, в момент, непосредственно за этим последовавший, – я обнаружил, что чувствую себя совсем другим человеком – более не распростертым, пассивным, зависимым как пациент, а активным, бодрым, способным посмотреть в лицо новому миру, миру реальному, который теперь стал возможен вместо ускользающего полумира болезненности и ограничений. Я мог встать, шагнуть вперед, пройтись туда-сюда – выйти из заключения и состояния пациента в реальный мир, к своему реальному «я», о самом существовании которого я невероятным и зловещим образом забыл. Да, варясь в пассивности и неподвижности, варясь в глубинах скотомы и отчаяния, варясь во тьме бесконечной ночи, я забыл, я не мог себе больше представить, как ощущается дневной свет.