Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Родовитые ездят на свои подмосковные мыльни – кто в поместные, кто в вотчинные деревни, а случись, деревни далеко – едут в царевы мыльни, казенные, что наставлены по берегам Москвы-реки, там для всех одна честь: по денге с немытого за теплую воду с веником, а шайка своя. Для простого же люда и медная денга – состояние, она про пиво схоронена, про душу, а для тленного тела и речная вода – Божий дар, она всех одинаково гладит. Если не начесался спиной об угол, полезай в реку, песком потрись, а свою баню забудь до Воздвиженья: неусыпно подсматривают друг за другом соседи, нюхают воздух через щели в заборах, того гляди, доведут стрелецкому голове, что дымом пахнет, – беда: по цареву указу в опале великой быть…
Но не каждое слово в строку ложится, не для всех на Москве царев указ – поводырь.
Думный дворянин Прокофий Федорович Соковнин вспомнил о своей московской дворовой бане в пятницу, сразу же после тяжелого ночного сна. Проснулся он, как всегда, в царево время – в четыре часа, вышел в крестовую комнату и только перед лампадой вспомнил, что вчера он согрешил, лютуя больше, чем надо бы по делу, – жену нежданно-негаданно побил. «Угораздило ее… Теперь надо баню топить да причаститься. Будет знать! Непочто соваться язычиной длинной, да еще при дворне!»
За спиной послышались знакомые шаги – в крестовую комнату вошла жена. На целый шаг вперед его шагнула к иконостасу, опустилась на колени, с тяжелыми вздохами, огрузневшая, стала класть поклоны. Поднимая голову, вскидывала мягкий, круглый подбородок высоко, неистово – казалось, она молилась за двоих. Прокофий Федорович повел на нее сухощавым лицом, заметил: из-под виска затекает в левую глазницу густая синь вчерашнего синяка.
«Ишь праведница!» – с досадой вспомнил он о вчерашнем, и задергалась на тощей шее жила – давно надоевшая нервная вожжа. Он почти не молился, а смотрел, как мягко сгибается и тотчас с возмутительной независимостью выпрямляется гладкая спина – поклон за поклоном, – хоть бы косточка треснула, хоть бы короткий вздох сожаления о вчерашнем длинном языке своем. Нет, не дождешься! И оттого, что не разгорелся в нем праведный гнев на жену, он решил еще вечером проучить жену, а завтра вымыться в бане и причаститься, как водится, – очиститься телом и душой от житейской скверны.
Громко прочтя лишь конец молитвы, Прокофий Федорович поднялся с колен. Он не домолился и до половины, но пусть эта праведница думает, что он тут уже давно и теперь, весь в заботах домашних и царских, отправляется на двор.
Навстречу ему лениво вышли из постельной и направлялись в крестовую два его сына, Федор и Алексей, заспанные, недовольные, но что-то жующие. Дочь была еще мала и находилась в жениной половине с нянькой.
– Федька! Ты чего жрешь, рожу не перекрестя? И второй – тоже! Я вас!
Вжали головы в плечи, засуетились – младший, прячась за старшего, – наскакивая друг на друга, протолкались мимо отца в крестовую, под спасительный свет лампад.
«С зарей учнут да до зари и жрут почасту, нечестивцы! Это все ее пестованье! Только жрать, а как до азбуки – так тут они не горазды, как и сама, а еще дуется! Еще кобелем прозывает перед дворней, лается, шипит, яко змея, – того гляди, ужалит…»
Он ухватился за эту недобрую мысль о жене уже на воле, громыхая сапогами по толстому настилу рундука, сердито покашливая, настраиваясь на обход хозяйства, но глаза жены, ее упрямый подбородок все не выходили из головы. Ему не раз казалось, что эта сатанинская неистовость ее взгляда прорвется когда-нибудь и опалит его потаенным коварством женского возмездия.
«Уломаю! Переломлю!» – утешая себя, распалялся Прокофий Федорович.
Заслыша хозяйский шаг, кинулась к крыльцу дворня – те, что повидней: ключник, конюх, старший пекарь, два повара – людской и хозяйский. Поодаль остановился водовоз, снял шапку, выждал, когда глянет хозяин, поклонился и торопливо пошел к лошади. Ему приказы выслушивать не пристало: работа одна и та же изо дня в день – вози воду для жилья, для конюшни, для скотного двора; хоть и немного у Соковнина лошадей на Москве – только выездные, дойных коров тоже с десяток, остальная же живность вся по поместным да вотчинным деревням, а все-таки расход воды немалый… Тут же подошли шорник, истопник, колесник, воротник – по праздникам он стоял у ворот в хозяйской казенной одежде, а в будни следил за порядком на дворе и ведал сторожами.
Пока Прокофий Федорович спускался по лестнице на крыльцо, зорко посматривая вокруг, по двору из людской избы, из жилых углов хозяйственных построек испуганно вымахнуло еще десятка полтора-два мужиков да с десяток баб – побежали до завтрака по своим местам: в житницу, в конюшни, в поварню, на огород, на скотный двор. Эти держались подальше от своего владыки и сейчас делали вид, что не видят его, а сами, крестясь с показной самозабвенностью, исчезали в своих щелях, неуклюже и торопливо – не окликнул бы, часом, не поволок к крыльцу.
«Дармоеды!» – беззлобно ухмыльнулся Прокофий Федорович, наслаждаясь этим ежеутренним испугом челяди, но тотчас отметил среди девок Липку. Она шла с деревянными ведрами к бочке с водой, светила голубой повязкой поверх черных, укрученных в косу волос, шла неторопливо, еще не привыкшая к холопьей неволе, и все тело ее живо ходило под свободным сарафаном. «Из-за этой бы и потерпеть можно», – мелькнуло в сознании. Прокофий Федорович все больше поворачивал голову вслед Липке, не замечая, что он уже на крыльце и боком идет прямо на притихшую дворню. Но вот лестница кончилась, он споткнулся, увидел совсем рядом хитрые лица и взглядом придавил к земле их слишком много понимающие глаза.
– Развелось дармоедов! – скрываясь под притворной злобой, проворчал хозяин и еще раз сладко прищурился на Липку, что была уже в конце двора.
Он был доволен, что в Масленицу взял эту девку у печных дел мастера Мачехина. Этот посадский человек имел сильное пристрастие к вину и еще на Святках задолжал Соковнину пять рублей, за которые и пошла его дочь на полтора года в кабалу, дабы отслужить долг. Поначалу хотелось взять на год сына печника, но поскольку мужиков в хозяйстве хватало, пришлось взять девку, зато на полтора года. Отслужит Липка эти полтора года, а там, думалось Соковнину, Мачехин опять возьмет пятерку. Липка побудет на дворе срока два, попривыкнет, а там, глядишь, и сама останется в вечные рублей за сорок, если приживется. Поживет на Москве лет пятнадцать, а постареет – на деревню отослана будет…
– Гришка! – крикнул Прокофий Федорович, возвращаясь мыслями к хозяйству. Первый утренний крик он всегда выдерживал на всей силе и сейчас крикнул так, что жилы вздулись на шее и скуфья дернулась на гладко стриженной голове.
Истопник Гришка торопко выступил вперед, поклонился поясно, но по-утреннему натужно и замер у самого крылечного столба-кувшина.
– Завтра баню топи! Внимаешь?
– Внимаю, – снова поклонился Гришка, усердно отставляя зад и наклоняя голову, в то время как ленивая спина его нисколько не сгибалась, словно под однорядкой у истопника было не тело, а широкая половица от шеи до пояса.
– Да чтоб баня была со свежим пивом! – так же громко прокричал Прокофий Федорович, дабы слышали и знали худородные посадские и прочие людишки, с утра вешавшие уши по его заборам.