Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лишь ночью, лежа без сна, прокручивая в голове ту историю, я собрала все силы и отринула наваждение: «Нет, Сима не мог так сказать. Это не его интонация!» Это было сродни победе над лукавым, над его искушением. Над очередной ловушкой маниакала.
Безумие наползает на реальность, уродует ее, выдает себя за правду жизни, порой требуя все мужество веры в людей, чтоб стереть его гримасы. И какое счастье, что они есть, незыблемые авторитеты, нерушимые опоры в наших душах – в том числе в топких волнах депрессий и маниакалов.
Косая сажень в плечах, писаный красавец, психиатр и нарколог Саша Морозов появился на моем горизонте еще во время первой чеченской войны. Тогда они, группа молодых медиков, создали организацию «Врачи вне политики» и отправились на театр военных действий спасать раненых с обеих сторон. Рискуя жизнью, тайно вывозили пацанов-дудаевцев в безопасное место, вели прием сельских жителей прямо под бомбежками. Я опубликовала о них очерк, и мы стали часто общаться.
Вернувшись в Москву, продолжал рваться повсюду, где гремели выстрелы. О таких говорят – экстремал. (У него и мама – психиатр той же породы, получила орден за работу на Дубровке.)
Когда совсем уже собрался в Югославию в составе «голубых касок», жена поставила условие: выплачиваешь двести тысяч долларов контрибуции на наших троих детей – и помирай где хочешь. Условие счел справедливым, но двести тысяч долларов все равно не смог бы собрать. Сейчас Саша – врач с обширной практикой, творит чудеса, за один-два сеанса вытаскивает алкоголиков, спасает подростков из наркозависимости. Они словно чуют в нем не благополучного доктора, а человека, самого прошедшего громы и молнии и пограничные ситуации. Его отец еще на излете застоя тайком от семьи уехал в Америку. Санька в ту пору служил в армии. Особист так и сказал ему: пойди в лес и сам повесься. Саньку с трудом откачали, возвращался в Москву со жгучей мечтой взорвать ненавистное ведомство. А попал как раз в те дни ликования, когда и без него обошлись, даже памятника Дзержинскому больше не было на площади. Начались депрессии. Спасался по методу какого-то француза организацией экзотических заплывов со связанными сзади руками; прямо дома, в крохотной квартирке, основал секцию айкидо...
Пишет рассказы, мастерит какой-то хитрый прибор для слепых. Санька из тех психиатров, кто не выделяет болезнь из жизни как чистую патологию. Не устает рассказывать мне, как один врач в минуты просветления описывал свою болезнь, и в результате получилась блестящая монография по депрессии. Именно Морозов впервые дал мне ответ на мучительные «зачем?», «за что?», рвущие душу в депрессиях. «А за тем, – пояснил он, – что после депрессии ты видишь мир ярче, ослепительней, чего не дано "обычным" людям, для большинства которых мир сер и будничен. Депрессия – плата за этот свет. За все надо платить».
А когда в какую-то особо длительную депрессию достала полный пузырек таблеток с неистовым решением заснуть навсегда, последний звонок был Морозову: хватит ли таблеток? Он не стал ужасаться, отговаривать меня, просто заметил, что результат – неизвестен. «Как карта ляжет». И эта принципиальная незавершаемость ситуации, как и жизни вообще, дала силы тянуть лямку дальше. К тому же, я помнила его прежние слова: «В тебе слишком много жизнелюбия». Как напоминание о том, что и этот дар надо отрабатывать.
...Лето, я дома одна, только что пришла с могилы Юры Щекочихина, моего друга и кратковременного мужа еще в 70-е. В Переделкино была презентация его книги, выпущенной вскоре после гибели. Среди массы народа я держалась энергично, бодро, по дороге домой тоже держалась, бормоча свои ему стихи. Но в пустой квартире обрушилась такая тяжесть, что я стала кататься по полу со звериным воем, засовывая в рот таблетки горстями. Вой только усиливался, звоню Морозову со сбивчивым рассказом и вопросом: «Может, это передозировка лекарств, что я никак не могу успокоиться?»
И тогда твердо и спокойно звучит мне в ответ: «Имеешь право».
В тот день я отрыдала свое, благодарная Саньке, что он не стал говорить со мной на языке лекарственных схем, что просто дал мне право побыть убитой горем женщиной, похоронившей давнюю любовь.
Этот мужественный человек – Морозов – никогда не признает тотальный характер болезни, а включает ее в гораздо больший, емкий масштаб жизни, которому он сам открыт со спокойной отвагой.
И вот в нашем отделении грянул капремонт. Раньше ходили слухи, что на это время больных эвакуируют в другие отделения, но потом где-то наверху, видно, решили, что и так сойдет.
Дома у меня была легкая, неглубокая депрессия, но Раюшкин попросил лечь в Центр – у них набиралась группа для научной программы как раз по моим показателям.
...Все-таки психиатры явно не учитывают влияние материальной среды на больных. Переступив порог отделения, я обнаружила полную разруху. Длинный коридор был перегорожен, вся дневная жизнь больных ютилась на крохотном пятачке, а в коридоре, где размещались люксы, одна на другой стояли кровати. Врачи сновали из кабинета в кабинет с коробками своего имущества, администрация была занята приемом каких-то новых шкафов, столов, списанием старых...
Общий туалет, где обычно была наша курилка, был отгорожен, и потому нас медсестры водили курить под лестницу один раз в два часа. Это известие было для меня таким шоком, что депрессия вмиг слетела, я просто не могла ни о чем думать, кроме желания курить.
Начался сильный подъем, усиленный бытовой неразберихой. По ночам, тихонько пробираясь между спящих сестер, я тайком обследовала пустые помещения люксовых палат, уже пребывая в «коконе чудесного». Днем спать было невозможно из-за постоянного визга дрели. Пользовались мы душем и туалетом поднадзорной палаты, которая была для меня вся пропитана Юркой, моих к нему давних посланий.
В палату по распоряжению Донары Антоновны мне внесли стол, чтоб продолжала писать книгу, разрешили даже курить у открытого окна в поднадзорной палате. Как всегда в подъеме, чувствовала я себя прекрасно, от нечего делать начала «шалить». Описывая в тот вечер по телефону Борису Михайловичу Бим-Баду штабеля новеньких кроватей, предложила: «Берем?» – «Берем», – тут же добродушно согласился Бим. И цветы в кадках берем, и кресла... Расшалилась до того, что ночью я уже была уверена, что Бим подгоняет к заднему крыльцу транспорт, а еще точнее (ведь он Волшебник) – просто отстраивает с рабочими копию нашего корпуса, чтоб оригинал куда-то вывезти. Спать я не могла – в коридоре всю ночь горела лампа (еще с тех пор, как днем ждали какой-то зеркальный шкаф), обычно она потушена. И до поздней ночи за перегородкой гудела какая-то техника. На мои расспросы сестры меня шугали, поддакивая моим опасениям: «Да, это бетономешалка, вот сейчас хлестнет на вас бетоном». И я представляла, как мои девочки, залитые бетоном, становятся памятниками. Вскоре я увидела, что простыни, которыми они были укрыты, становятся похожи на бальные платья и на них нисходит золотистый цвет.