Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фу, конец сюжета.
Ну вот, зачастила к тебе в гости, влюбленная по уши. Глюков пока больше не было (все же удавалось высыпаться отчасти), но ведь и сама по себе пылкая влюбленность – уже болезнь, уже «маниакал». Стали мелькать твои ребята, особенно впечатлила и запомнилась, конечно же, Жека Эглит. Решительная, красивая, с прямыми летящими светлыми волосами до плеч, в рыжем лисьем меховом полушубке.
В один из дней ты мне дал почитать машинописные листочки – в них ты с кем-то по очереди развивал сюжет сказки, где действовал какой-то молодой человек и его дружок, некое сказочное существо, зверек по имени, кажется, Ламби – точно уже не помню. (Много позже я поняла, что это была твоя переписка из психушки с Жекой, как и то, что сама Жека тебя страстно в ту пору любила – да и потом, конечно же, тоже. Иначе откуда бы в ней взялась теперь такая острая ненависть к тебе?)
А я уже в те дни начала строчить тебе вечные свои письма, отдавая листки при встречах. И однажды я возьми да подпишись именем того сказочного зверька. Ты очень сурово, строго меня отчитал. Я решила, что просто нарушила одну из твоих заповедей: «Дорисовывай только свои рисунки». Но после подумала, что дело не только в нарушении заповеди, а и в том, что за этим именем стояла Жека...
Вообще, по-моему, ты старался быть со мной построже. (Что вполне понятно, если учесть мое тогдашнее полубредовое состояние, которое всегда пугает, раздражает окружающих.) Но я была очень настырной, абсолютно без тормозов. Помнишь, как-то оказалась совсем без денег возле метро «Колхозная». Позвонила тебе последней монеткой и бесстыдно попросила подвезти денег. Ты подъехал на троллейбусе и молча высыпал мне в руки горсть мелочи – других денег, как всегда, у тебя не было. День был яркий, солнечный, и я просто счастлива была тебя увидеть (думаю, и безденежье было для меня лишь поводом тебя повидать, вполне могла и как-то иначе выкрутиться). А накануне вечером отдала тебе свое «признание в любви» – помню, как упоительно было его строчить. Ты меня и за него строго отчитал, передразнив мое «яканье» (я восприняла это так, что очень уж эгоистично было с моей стороны упиваться этой своей любовью).
А вечерами, без спросу приходя к тебе и порой тебя не заставая, я вела долгие беседы с Викой и бабушкой о тебе, твоей тяжелой ситуации, находя массу выходов из нее, тут же кидаясь кому-то звонить. Бабушка недоуменно ворчала: «Прямо Дом Советов какой-то...», а Вика смотрела на меня с симпатией, одобрением.
Ты же, войдя в квартиру, кивал мне настороженно. Очевидно, больше, чем они, чувствовал мою «неадекватность». Сжимался внутренне, к тому же я здорово мешала тебе работать с ребятами. Помнишь, смутно почувствовав это однажды, я сделала вид, что ухожу, а сама уселась в подъезде на подоконник, поджидая, когда ты выйдешь. Вот вышел, увидел меня, взглянул встревоженно и обреченно, а я в своем ключе тебе ответила: «Будьте спокойны, Ваше величество!» Ты, по-моему, здорово испугался отчего-то этих слов, втянул голову в плечи и молча стремительно рванул вниз по лестнице (или в лифт, точно не помню). Я удивилась: и чего это он в такой панике сбежал?
Надо сказать, ты и в дальнейшем как-то пугался этой моей «королевской» формы обращения к тебе. Много позже, едучи с тобой в лифте к Дихтерам, я стала напевать: «Виват, король, виват!» – и ответом мне был тот же твой испуганный взгляд. Но у меня с изначалья уже слагался твой образ «Короля Гор».
* * *
Приближался Новый год. Ты заранее меня предупредил, что тебя вечером 31 декабря дома не будет – кажется, у тебя было дежурство в котельной. Но я уже «поплыла» совсем, и ноги сами понесли меня в тот вечер к тебе. Сознание раздваивалось. В одном измерении я помнила, что тебя дома нет, но в другом, иррациональном, где я уже укрепилась, у меня шел постоянный «диалог» с тобой, и было неважно, где его вести, он был всепроникающим... Оказавшись в твоем подъезде, я остановилась у окна на лестничной клетке, продолжая вслух беседовать с тобой, прикасаясь к шершавой стенке и чувствуя, как все стены растворяются. Между нами нет преград – ни пространственных, ни временных. Лишь на миг вдруг ощутила себя «снаружи». И испытала жуткий, леденящий ужас: а вдруг Юрка меня не слышит? А вдруг я – одна?
... Очевидно, я громко бормотала, так как бабушка и Вика услышали, и стали меня из-за двери зазывать к себе, чайку попить.
Но я находилась в своем «хороводье» и идти в квартиру отказалась. Пошли глюки: увидела в нескольких окнах дома напротив каких-то оживающих мумий, туго запеленатых в серые одежды. И вовсю сигналили во дворе машины «скорой помощи». Я обычно всегда вижу эти машины или слышу эти сигналы непосредственно перед тем, как меня забирают в больницу.
К тому времени, когда я все же поднялась в вашу квартиру, бабушка с Викой уже вызвали «психовоз». Помню двух санитаров в белых халатах, помню застывшее лицо Вики с виноватым выражением. А я уже вовсю разбушевалась: почувствовала все же какую-то опасную преграду между мной и тобой, в воображении крутился Лермонтов со своими дуэлями, и я громко кричала, думая, что предупреждаю тебя об опасности: «Юрка, там барьер!» Имея в виду и барьер на дуэли, где тебя хотят убить, и барьер в духе «Чайки Джонатана»... Вот с этими криками меня и увезли...
Ну и слава богу. Прости, что замучила тебя этим бредом.
* * *
Вскоре Юрка перестал отвечать на мои «ситуации». Я же поняла: для меня это была лишь уловка длить и длить собственный самоценный монолог, перебирая ситуации, будто бусины.
Вскоре над ним опять сгустились тучи. И он уехал куда-то далеко, не оставив мне адреса. А потом через друзей передал свою книжку, где был рассказ, посвященный мне. Назывался «Ветка шиповника». Вот он.
* * *
«На твое лицо ляжет тень от ветки шиповника.
Шиповник-Любовь, тень любви призрачна и летуча, но если есть Свет Любви, значит, есть и тень.
Наберем ягод, это ранняя зима, после сказки, перед сказкой, после смерти, когда немы московские дворы, старые московские дворы Доброй Слободки, где вовсе нет шиповника, а его тени хоть отбавляй на склонах сердец, на стенах домов; но моя тишина не оскорбит их, останется вечный перекресток – Разгуляй, с керосиновой лавкой в начале Новой Басманной, булочной на углу с трехкопеечными "криушами" и сжимающими душу птицебулками с изюмовым глазом, их по-прежнему есть нельзя, но мы набрали немного шиповника, обколотые руки саднят на морозе, но вот он – порог, и вот тепло, все склоны и булки – позади, а через всю комнату – солнечный луч с искрящимися пылинками.
Вечер будет синий, с нашей улицы убрали трамвайные пути, пришла весна, марево асфальта застывает к закату, день готовит кристаллы снов, и от этой жизни не проснуться – выше – в настоящее пробуждение, только после, перебыв вами и всем, становишься собой и готовишься проснуться.
Теософия – хорошая наука, геометрия в девять лет – тоже, есть куча наук обо мне, но нет науки, которая я.
Это трагедия для ученых, классифицирующих шиповник, ибо нет его без тебя и меня, не светят неуемные фонарики в его колючках, лишь "холод пространства бесполого", к которому наука стремится и которого искусство бежит.