Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Кисловодске я появился не развлечения ради, а когда мои килограммы превысили возможности расширенного футболом сердца.
Так хорошо писалось среди солнца и кислорода после московской суеты и забот. Я потому вспомнил этот город, что там провел много весен (я всегда приезжал в мае, после весенне-зимнего московского бесцветия) среди сирени и тюльпанов и первобытного запаха шашлыка с мангалов, расставленных мне на зависть там и сям в парке, и пирожных. Но я приезжал сюда как борец с весом и, значит, со всеми этими бубликами. Я был мастером спорта по этой борьбе – я побеждал.
А с утречка – в горы, быстрым шагом. Обгоняя десять – тридцать – сто профсоюзников, на «Красное солнышко», а там стакан козьего молока – и еще выше. Попутчики присаживались на лавочке, поэт Женя Винокуров, например. И ожидали моего возвращения, тоже пьяные от утренней свежести, и кормили белок семечками.
А потом приходил ко мне известный в городе человек – Борис Матвеевич Розенфельд, артист местной филармонии, книгочей и книжник, и приносил подборки редких журналов – «Весы», «Аполлон», «Столица и усадьба», «Перезвоны» и другие. В его библиотеке тысяч на десять единиц книги были подобраны одна к одной: весь Серебряный век, весь прижизненный Маяковский, Есенин, Северянин и так далее.
Книжник он был всесоюзно известный, из тех, что обмениваются раритетами по переписке. Однажды в его собрании появился сам первособиратель Смирнов-Сокольский.
– Я слышал, что у вас имеется «Мнемозина»?
– Это правда. Можете подержать в руках.
– Восторг! А запах! Готов предложить вам за нее две тысячи рублей. Новенькими. Как настоящие.
– Я вам отвечу завтра. Вот только посоветуюсь с Михаилом Таничем. Не возражаете?
– Завтра – я снова у вас в гостях.
Завтрашний разговор.
– Ну, что вам посоветовал ваш ребе?
– Он сказал: не торопитесь. Так вы – человек, у которого есть «Мнемозина». Ни у кого нет, а у вас есть! А продав ее, вы будете человеком, у которого есть две тысячи рублей. Даже у меня найдутся две тысячи рублей – я же ни черта не ем!..
А перед вечером мы сидели на симфоническом абонементе кисловодской филармонии, и оркестром дирижировал молодой Симонов, будущая звезда Большого театра. И говорили о Викторе Андрониковиче Мануйлове, самом большом ученом-лермонтоведе, с которым Боря дружил и который был частым гостем Кисловодска и Пятигорска. Боря Розенфельд – автор статей в Лермонтовской энциклопедии, так как и сам посвятил много времени теме «Лермонтов в музыке».
А потом Борис Матвеевич начал выпрашивать у меня и собирать черновики стихотворений, написанных в Кисловодске. Год за годом все больше, и стал он консультировать многих, в том числе и меня, по теме «Михаил Танич». У него есть многое, чего нет у меня, считая, правда, что у меня нет ничего – я рву черновики. Но если когда-нибудь кто-то и займется моим творчеством (уже была одна такая аспирантка из Волгограда), то вот вам надежнейший адрес: Кисловодск. Директор Театрально-музыкального музея Борис Матвеевич Розенфельд. Он вечен.
Последнюю книгу стихотворений, изданную «Parex» – банком в Риге, я подарил Борису Матвеевичу с надписью: «С уважением, главному лермонтоведу от слова Танич». Пусть и нескромно, но так уж вылетело!
Я давно не езжу в Кисловодск – не та кардиограмма! Но мои молодые годы все бегут, обгоняя, тьфу ты, отставая от мускулистых и загорелых санаторников, пропуская вперед десять – тридцать – сто человек, одетых в стандартные «Адидасы».
Как вспомню сейчас этот почти альпинистский подъем, так сразу дух захватывает, а дух я сейчас «запиваю» нитроглицерином.
Центральный Дом литераторов! Вожделенный для простых смертных клуб литературных небожителей, с дверьми, раскрытыми на две улицы – на Герцена и на Поварскую. Раскрытыми, увы, не для нас, писателей-тунеядцев, существующих на птичьих правах нечастых гонораров. Здесь, в Дубовом зале бывшего особняка графини Олсуфьевой, можно было среди дня встретить вальяжного антисемита Леонида Соболева в комбинезоне, с его офицерским заказом: триста водки и черная икра, и никаких тебе пошлых котлет по-киевски. Семитов, впрочем, тоже хватало. А вечерами на чей-то гонорар гуляли целые компании. В ресторане было пьяно, невкусно и дорого, но здесь решались серьезные вопросы: против кого дружим, куда едем, какой тираж? А у входа – всегда траурное объявление о чьей-то смерти.
Не мог я, ну никак не мог прийти сюда с моей Лидочкой поужинать. Мало ли что вся страна поет мои песни, уже десятками, что такое, в сущности, песня? Дешевка, эфир – тьфу и нету. И ходили мы с голубушкой кой-когда в «Арагви», в «Узбекистан» – дал червонец швейцару, и ты уже полноправный член Союза шашлыков и хачапури!
Однако именно здесь, в застолье этого ненавистного Дома литераторов, пригласили меня в Союз писателей. Добрый человек поэт Миша Львов спустился со второго этажа, как ангел, принес чистые бланки необходимых анкет (тебе пора!), и покатились мои путаные данные по пяти инстанциям этого почти масонского чистилища: секция поэтов Москвы, приемная комиссия Москвы, секретариат Москвы, секретариат России и уже, как Папа Римский, секретариат Большого Союза.
Всюду напросвет глядели, разумеется, сомневались (рецензии Маргариты Алигер и Леонида Мартынова особо не церемонились с претендентом, но что-то вроде есть), однако благословили, представьте, всего при одном воздержавшемся. Чтобы я в каждом мог его заподозрить и на всякий случай всех ненавидеть. Что мне и тогда, и теперь удается в лучшем виде. И когда уж получил я впоследствии не понадобившийся мне членский билет Союза писателей СССР за № 7695 (представляете, сколько уж гениев набралось!), а вместе с ним и право приходить на хаш и хинкали в ресторан, мы продолжали с Лидочкой посещать «Арагви», где не надо было униженно проходить мимо цедеэловских овчарок на входе и бывших понятых в гардеробе. Боже, прости мне это злопамятство – я ведь ничегошеньки к ним не имею. Все мои претензии и всегда персонально обращены к усатому дьяволу в солдатском френче из города Гори, остальных всех уж он воспитал по образу своему и подобию.
Помню, в глазах зарябило, когда пришел на секцию поэтов – столько знаменитостей, и качеством, и количеством. Вел заседание вальяжный, обложенный только что купленными в книжной лавке новинками маститый Ярослав Смеляков. С приклеенной в углу отвислой губы папиросой, скульптурный, он листал мою анкету. Процедил: «Да он еще и сидел!» – оказалось, что в его понимании это было похвалой – он и сам, бедолага, там досыта накувыркался. «Почитайте нам что-нибудь!» К этому я был готов, чего не сказать о трех не совсем удачно на нервной почве выбранных для чтения стихотворениях. Я тогда еще подавал надежды, учился. Учусь я еще и сейчас, но уже не подаю надежды.