Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда через несколько недель я навещаю отца, я, оставшись с ним один на один, выпаливаю, что знаю семейную тайну. Отец не отвечает и держит себя стоически. Его глаза ясны, в них нет ни удивления, ни грусти. Я ничего не могу в них прочесть, не могу догадаться, что он чувствует. Он отворачивается и смотрит в пустоту.
И все-таки я не сдаюсь. Я перечисляю ему имена нескольких его кузенов, которые слышал от новоявленного троюродного брата. Говорю, что все они погибли. Погибла почти вся наша семья.
— Да, так оно и было, — подтверждает он.
И все. Разговор окончен.
Мы молча сидим друг против друга. Наше молчание не вызывающее и не нервное, как бывает, когда тебя вдруг оборвали на полуслове. В нашем молчании нет раздражения, мстительности или гнева, что на самом деле могло бы быть, потому что мой выпад застиг отца врасплох. Минуты тянутся как часы, и мы с отцом так и сидим, почти спокойно. Понятно, что он ни о чем не хочет говорить, не хочет выпускать наружу свое прошлое. Я делаю попытку встать — и тут он прерывает наше молчание. Дает мне совет.
— Люди находят интересным вопрос об их еврейском происхождении, и почему-то их тянет заглянуть в полную ужасов историю еврейского народа, — говорит он. — Но я считаю, что лучше об этом молчать и держать все секреты при себе. Практика показывает, что рано или поздно все это оборачивается против тебя.
В последующие два года я еще пару раз пробую заговорить с отцом о прошлом нашей семьи. Но отец хранит молчание, а что касается еврейской темы, так здесь его вообще расспрашивать о чем-либо бесполезно.
Однако меня эта тема по-прежнему тревожит, я регулярно вспоминаю встречу с нашим дальним родственником. И молчание отца тоже не перестает меня занимать. У меня не укладывается в голове, что большая часть моей родни была попросту уничтожена. Не в средние века и не в какой-то далекой стране, а прямо здесь, в центре Европы, всего лишь одно поколение назад. Я действительно не могу себе этого представить. Вокруг меня — честные законопослушные граждане, и если в этом обществе кто-нибудь кого-нибудь убивает, об этом назавтра трубит вся пресса. Если бы убили мою бабушку или, скажем, дядю, это я еще как-то смог бы переварить, хотя подобное известие меня бы сильно взволновало. Кто убийца, совершивший это преступление? Он пошел на убийство из ревности, из мести? А может, из-за денег?..
Наверняка я стремился бы докопаться до истины, а потом, возможно, попытался бы понять мотивы, толкнувшие преступника на этот шаг, и как-то их объяснить. Но то, что наряду со многими другими семьями была убита вся наша семья, погублен весь наш род, — это представляется мне слишком абстрактным и выходит за рамки моего понимания. Это превосходит мою способность оценивать событие эмоционально. Недоумение и холодное отстранение — это единственная реакция, которая мне остается.
Один мой друг рассказывает, что ему как-то попалась “Книга памяти города Неймейгена”. В ней встречаются имена моих родственников. По словам друга, книга посвящена годам Второй мировой войны, и фамилия Гласер упоминается в ней именно в этом контексте. Я достаю эту книгу, открываю ее — и тут же натыкаюсь на фотографии наших родственников.
Впервые вижу их лица и узнаю имена: Сара, Мип, Давид, Эстер, Гарри и многие другие. Почти все они погибли, сообщается в книге. Перелистывая страницы, я обнаруживаю еще одну фотографию — трех девочек в возрасте от 14 до 17 лет. Красивые темноволосые девочки, улыбаясь, смотрят в камеру. Это сестры Гласер, и я непроизвольно думаю о трех своих дочерях, тоже сестрах Гласер, таких же темноволосых и красивых: еще больше сходства я подмечаю в разрезе глаз, позах, манере смеяться. Быть может, у меня разыгралось воображение, но мне кажется, что я все это действительно вижу.
Снова и снова мой взгляд возвращается к трем сестрам. Абстрактное отношение к погибшей семье как к чему-то, что меня не касается, постепенно уходит.
“Особенно печален рассказ о скрывавшейся от нацистов семье Гласер, — читаю я в книге. — Глава семьи Давид, торговец сельхозпродукцией, в 1942 году принял решение спрятать семью от нацистов. О том, где организовать убежище, он посоветовался с неким фермером, своим хорошим деловым партнером. Фермер не мог спрятать семью у себя. Его ферма была совсем небольшой, находилась рядом с оживленной трассой, и туда каждый день наведывалось много людей. А вот его брат, живший на большой ферме далеко за городом, был готов принять семью Давида.
17 ноября 1942 года, в день крупнейшей нацистской облавы, семья отбыла по указанному фермером адресу. На ферме семья чаще всего пряталась в доме. Играть детям во дворе тоже было опасно, поэтому играли дети в амбаре. Отец помогал хозяину фермы по хозяйству. Несмотря на относительную безопасность, время от времени возникала угроза облавы, и всем членам семьи Гласеров приходилось немедленно покидать дом. По несколько часов, а иногда даже дней они блуждали по округе, пока хозяин фермы не сообщал, что опасность миновала.
Каждую неделю на ферму заезжала подруга семьи Гласер, и как-то Давид попросил ее при случае купить им недостающий стул, чтобы было на чем сидеть у камина. Та купила в Неймейгене стул и оставила его у владельца маленькой фермы, чтобы тот переправил стул в хозяйство брата.
Так получилось, что свояк подруги, бывший в курсе ее еженедельных поездок на ферму, а также покупки стула, в начале июня 1943 года из-за какого-то незначительного инцидента попал на заметку полиции. Под давлением полиции ему с женой пришлось примкнуть к «восторженной толпе», которая приветствовала немцев, маршировавших по городу. У мужчины была расшатанная психика — он наблюдался у психиатра. Прессинг полиции вкупе с немецким парадом произвели на него столь сильное впечатление, что он снова захотел быть на хорошем счету у властей. Поэтому рассказал в полиции все, что знал о покупке стула. Тут же была организована карательная операция. Агенты наводящей на всех ужас политической полиции направились по адресу, куда был доставлен стул, но никого там не обнаружили. Тогда агенты помчались на отдаленную ферму брата получателя стула, нашли там семью Гласер и всех арестовали. Через транзитный лагерь Вестерборк семья Гласер в полном составе была депортирована в лагерь смерти Собибор, где и погибла в газовой печи 2 июля 1943 года”.
Три сестры Гласер (слева направо): Сара, Мип и Фрида
Закончилась эта печальная история тем, что полицейские агенты, принимавшие участие в аресте, получили по 60 гульденов премии, а стул, сыгравший в ней роковую роль, был изъят у фермера и в качестве трофея украсил кабинет начальника политической полиции. Фермера, рискнувшего приютить еврейскую семью, тоже арестовали. Как уж он там оправдывался, неизвестно, но в декабре 1943 года его отпустили на свободу.
Я снова вглядываюсь в лица на фотографии, а сестры Гласер смотрят на меня. Такое могло случиться и с нами, понимаю я, с нашими тремя дочерьми. Такая судьба — это вопрос лишь слепого везения или невезения. Сестрам Гласер не повезло: они родились не в то время и не в том месте. Сестры Гласер не сделали ничего плохого, но их выкинули из общества, преследовали, а потом схватили — в ходе охотничьего рейда доблестных голландских офицеров, заработавших на этом небольшую прибавку к жалованью. Ну а потом сестер убили, в чужих краях, подальше от глаз наших добропорядочных граждан. Сестры смотрят на меня с фотографии и видят, как я плачу.