Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Олев вернулся к окну. Внизу уже зажглись фонари. Дождь шел не переставая… Нет, не по тебе я тоскую, упорно повторял он сам себе. Это нечто другое… Правда, мне иногда нужна женщина, но для этого годятся и другие: есть девушки более гибкие и более красивые, стоит лишь оглядеться вокруг! Но ты мне нужна еще для чего-то, в чем другие не могут тебя заменить, они надоедают и раздражают, а это обратно тому, чего ищу я… Этот чертов дождь! Не дает думать! Дождь всегда лишал его спокойствия, а сейчас этот однообразный шум был просто невыносим. Да, именно в такие вот минуты ему нужна Сирье — когда все осточертело, когда он не может найти себе места.
Не саму Сирье, а покоя жаждет он, покоя, который приносит ему Сирье. Когда Сирье с ним, у него такое ощущение, будто он пребывает не здесь. И именно в это «не здесь» ему и хочется уйти. Оно гораздо дороже ему, гораздо ближе, чем весь мир! И вообще, что ему в этом мире близко?.. Зачем я вообще живу, ведь мне здесь ничто не мило? — спрашивал он себя со все возрастающим удивлением. Совершенно случайно заброшен он в этот мир, и он не только свыкся с этим обстоятельством, но и считает его само собой разумеющимся, мечется, стремится к чему-то, хотя все это ненастоящее. Настоящее лишь то, что находится по ту сторону, — там покой, замену которому он и ищет теперь в Сирье.
Широко раскрытыми глазами он смотрел в окно. Затем снова принялся ходить по комнате, остановился… Да, он знает: его появление на свет было случайным, даже нежелательным. Его не хотели! И это «не хотели» сохранилось в нем — как отчуждение и презрение ко всему посюстороннему… И Сирье, и твоя желанная карьера — все это не что иное, как огромная потемкинская деревня, сказал он себе с горечью. Ты построил ее из страха перед уходом в небытие, из страха перед тем, чего боятся все — и ты вместе с ними. Ну а теперь, когда тебе это ясно, ты все еще хочешь обманывать себя? Нет, перед другими можно лгать сколько угодно, а перед самим собой надо быть честным!
В его голове царила такая ясность, что ему стало страшно. Он метнулся к дивану, плотно вжался в его угол. Снизу, с улицы, в комнату струился свет фонарей. Ему было неуютно в этом полумраке, который стирал очертания мебели, делал предметы нереальными, заставлял напрягать зрение. Но этот полумрак, несший в себе что-то зловещее, в то же время защищал его от самого себя, как бы оттягивал время… Если б можно было заснуть сейчас, а проснуться утром, когда все заполнено естественным мягким светом… Постепенно до его слуха опять стал доходить шум дождя; стук капель бил по мозгам; ему казалось, будто кто-то тихонько, монотонно смеется над ним… Он вскочил и зажег свет.
Ну что же это в самом деле? — спросил он себя, щурясь от яркого света. Разве меня здесь что-нибудь удерживает?
Недобро усмехаясь, он прошел в ванную, открыл краны. Вода не должна быть слишком горячей, но и слишком прохладной тоже. Он вынул из коробки с фотопринадлежностями термометр и отрегулировал температуру воды — на тридцать семь градусов — это, пожалуй, подходяще; затем разделся. У матери валялось здесь множество бритвенных лезвий. Видимо, мать брила подмышки и бросала лезвия где придется. Некоторые из них, наверно, еще были пригодны к употреблению. Но Олев все-таки вынул из пачки новое лезвие «6 morning».
«Six morning thin gold…» — пробормотал он рассеянно и закрыл кран.
Воды не должно быть слишком много; наоборот, воды должно быть совсем мало — ведь не топиться же он собрался.
Почему считается, что люди кончают с собой в порыве отчаяния? Я, например, совершенно спокоен, даже доволен собой. Почему же не исправить совершенную ошибку? Если я знаю, что это единственное место, где мне было действительно хорошо, то почему бы тут же и не покончить со всем — теперь, когда я сам могу решать вопрос о собственном существовании. Правда, это не совсем то, но ведь и утроба матери была всего-то заполненным жидкостью сосудом.
Он поболтал в воде пальцем. Вода колыхалась, тихо манила. Сейчас он в нее погрузится, и вода постепенно начнет краснеть, терять свою прозрачность; он растворится в ней, согнув колени, и это мгновение навсегда останется с ним; никто, даже его мать не сможет лишить его этого мгновения.
Он согнул в локте левую руку и отвел назад кисть — не сильно, не так, чтобы мышцы напряглись, а в самую меру, так, чтобы ясно выступили вены и белый бугорок на сгибе. Он смотрел на эти две тонкие голубые линии под кожей: чудно — через них может вытечь кровь из всего тела. Но сможет ли он сделать порез? Он решил сперва попробовать: приложил лезвие к безымянному пальцу левой руки, так что показалось, будто оно врезается в плоть, правда, не очень глубоко, затем отвернулся и резко дернул.
Зачем я отвернулся! — упрекнул он себя. Порез получился неровным; потекла кровь и заструилась с пальца в ладонь, закапала на пол, заблестела темным пятном на блекло-красных керамических плитках. Он сунул палец в ванну. Вода вокруг пальца быстро окрасилась в красный цвет, палец приятно заныл. Он снова поднял руку и согнул ее в локте. Полоснуть — само по себе не трудно; это — как летом бултыхнуться в холодную воду, просто не следует тянуть.
Откуда-то послышалось странное повизгивание. Где-то совсем рядом. Олев ничего не понимал… и вдруг сообразил: собака тявкает! Собака мчится сюда, скользит по паркету; быстрые шаги — это мать чуть ли не бегом спешит сюда! Все еще сжимая пальцами лезвие, он растерянно оглянулся. Дверь была открыта! Он не закрыл дверь ванной на крючок!
Мать распахнула дверь; она стояла на пороге: глаза ее округлились от страха, рот открыт, губы дрожат.
Чего она уставилась на меня? — подумал Олев и вдруг догадался: палец ныл, с него капала кровь. Он попытался спрятать руку за спину, затем сообразил, что он голый и мать глядит на него; заметив под ногами подпрыгивающую и скулящую собаку, он вдруг разозлился: глупо, неприлично матери вот так врываться, глазеть на него, голого!
— Понабросала всюду своих лезвий! — крикнул он, чувствуя, как от обиды начинает дрожать уголок рта. — Я порезался!
Он