Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Решив для себя вопрос с золотом из Золотопромышленного и дав соответствующие распоряжения, капитан Кадзооку решил выйти и пройтись по Малому Парижу. Прогуляться. Проветриться. Может быть, выпить старого шустовского коньяку, а может быть, еще что…
Деревянные тротуары на Первой улице, где почтамт, Собрание золотопромышленников, реальное училище, тюрьма, суд и городская управа, хоть и заснежена и затоптана, а все одно напоминает капитану деревянные, отполированные полы в японских домах. Мороз, конечно, совсем не такой, как в Японии, но, видимо, от того, что здесь до океана тысячи верст, мороз кажется капитану спокойным и не таким промозглым, каким бывает холод на берегах Хоккайдо и Сахалина. Да и вообще в воздухе пахнет весной, солнцем и праздником крашеных чаячьих яиц.
Капитан прошагал до самого рынка и, свернув налево, по переулку вышел к городскому саду — куску тайги посредине городка, оставшемуся в неприкосновенности и сейчас заваленному снегом. Прошел сад насквозь и вышел на берег Реки, где по высокой набережной прогуливались малопарижские обыватели, раскланиваясь друг с другом, обсуждая новости и сплетничая. Постоял несколько минут, посмотрел за Реку, парящую полыньями, и свернул направо в сторону Золотопромышленного банка — одноэтажного крепкого здания, где в глубоком подвале — крепкие немецкие сейфы, а в сейфах — двести, а может, и триста пудов золота. Песком и самородками.
А между садом и банком, на валуне, поджав под себя ноги, сидит Уруй. Уруй смотрит на мальчишек, бегающих по берегу, потом видит капитана Кадзооку и манит его рукой.
— Здравствуй, капитана. Твоя сюда ходи. Смотри. Слушай.
Капитан знает об Уруе, ему говорили, что есть такой старик, то ли тунгус, то ли манегер, хоть видит его впервые, но сразу узнает и подходит к Урую.
Смотреть? На что?
Слушать? Что?
Стоя рядом с Уруем, капитан первую минуту не может понять, что именно ему предлагает делать этот старик в заношенных одеждах и стоптанных мягких ичигах, от которых почему-то пахнет не застарелым потом, а какими-то цветами, скорее всего, желтого, как солнце, цвета. И все же капитан Кадзооку — интервент на Реке, которую считать русской никак нельзя, ничего не ожидая увидеть, смотрит туда же, куда глядит Уруй, — на Реку, на парящие полыньи, на заиндевевшие тальники на противоположном берегу, на детей, возящихся по берегу, и в какой-то момент главным на этой картинке становится мальчик лет пяти-шести, стоящий на фоне снежного тороса как бы особняком. Мальчик одет в серую шубку, и на голове у него черная, пирожком, шапка; и хоть капитан Кадзооку не может разглядеть отсюда лицо, он уверен, что глаза у ребенка черные, как деготь. Потом пар, поднимающийся над протяженной полыньей, становится ярко-желтого, золотого, цвета, сгущается в призрачные, полупрозрачные фигуры, в очертаниях которых угадываются большие люди, одетые в бесформенные одежды с капюшонами — они идут над рекой по дороге, тянущейся откуда-то куда-то, и капитан Кадзооку без удивления видит среди них морское чудовище, что было выброшено на берег его родного острова и навязано одной полусумасшедшей почти девчонке; и еще капитан слышит, как рассыпающийся под ногами призрачных фигур на тропе снег хрипит «ньяха ньях» и призраки отвечают «о рата». А потом видение и слова исчезают, мальчик поворачивается и бежит к другим детям, которые затеяли катания на санках. Капитан оборачивается к Урую и видит, что старик смеется, грозит ему пальцем и говорит:
— Твоя, капитана, тоже луча, однако, э-э-э-э, твоя тропа ходи, туда ходи — сюда ходи, на месте стой — помирай совсем, а так — ходи-ходи.
После разговора с демонстрацией старого казацкого клинка Кочетов и Тильбердиев еще час или полтора решали, что же им с этой новостью делать. В конце концов, посчитав, что отряду в любом случае не помешает «размяться», решились на засаду и с тем отправили за Шабалиным. Казака подняли с лавки, где он, повернувшись ко всем спиной, похрапывал — то ли притворялся, то ли в самом деле спал…
Договорились, что Шабалин сообщит о том, когда и какой дорогой обоз должен будет выйти из Малого Парижа, а там уже как положено — перегороженный тракт, партизаны за деревьями, пара выстрелов в воздух и «Разворачивай оглобли!». Вроде все просто, но, с другой стороны, никогда нет уверенности, что все пойдет так, как должно, кто их знает, этих японцев, они же хоть и мелкие, а воевать умеют. Вот даже если пятый год вспомнить.
Оружие Шабалину отдали. Больше того, комиссар, как бы извиняясь, предложил попить чаю на дорожку, правда на это Тигровая Шапка сказал, что он с «татарином срать рядом не сядет, не то что чаи гонять», и видно было, что так казак отыгрывается за то, что было вначале, и одновременно как бы слегой болото прощупывает — как глубоко, насколько выдержит комиссар. Тильбердиев же тоже не дурак, прикинулся, что мимо ушей пропустил, но, конечно, зарубку сделал, узелок завязал: будет случай — сочтется, мало ли что там может случиться, а четверть, даже от двухсот пудов — ой, жирный кусок, за меньшее в тайге голову отрывали, но торопиться тоже не следует. Это же всем только кажется, что Тильбердиев (Муса, кстати, а отца Рифатом звали) торопыга и дальше своего плоского носа не видит, на самом-то деле Тильбердиев смотрит далеко и, если надо, хоть кошкой ласковой притворится, хоть намылится и ужом в щель пролезет. Так что ты, друг ситный, Шапка Тигрова, иди пока, а будет сабантуй — будет и бешбармак…
Шабалин в своей приметной рыже-черной шапке вроде и не торопясь, а ходко дошел до деревенской околицы, и там, возле посеревшего амбара, где предполагалось его расстрелять, увидел привалившегося к ограде Степана Лисицына. В двух шагах от убийцы Ликина Серафим отдал ему честь, приложив руку к шапке, и партизаны, на отдалении шедшие за Тигровой Шапкой, видели, что Шабалин со Степаном о чем-то разговаривали, скупо, но выразительно жестикулируя, — вроде и не ругались, но если так посмотреть со стороны, то очень напряженно. Шабалин, как бы извиняясь, разводил руками, а Лисицын тер лоб, будто принимая какое-то сложное решение. Потом Шабалин как будто в чем-то убеждал Серафима, тыча рукой в сторону того места, где Орби впадала в Урекхан, на что Лисицын пожимал плечами и качал головой, то ли соглашаясь, то ли отвергая предложение. Закончилась вся эта сцена, которой только надписи не хватало, как в иллюзионе, что крутят по воскресеньям в городском саду в Малом Париже, тем, что Шабалин стал выпутываться из портупеи, будто пытался отдать Лисицыну свою шашку вместе с ножнами, но Степан успокаивающе похлопал казака по плечу, — и Шабалин, чего от него никто не ожидал, приложив правую руку к груди, поклонился Степану Лисицыну. С достоинством, но достаточно глубоко. Ладно бы опять честь отдал, но нет же, поклонился. И это казак-станичник, а казаки ни Богу, ни черту не кланялись, и даже когда по Амуру, возвращаясь из своего путешествия, проезжал будущий государь-император, даже перед ним казаки не раскланивались… А тут — на тебе… Чудны дела твои, господи!
После этого Серафим Шабалин отправился дальше, а Степан постоял еще немного, выкурил папиросу и неспешно, вразвалочку пошел в деревню.
Солнце уже совсем клонилось к закату, как командира отряда Петухова осенило: