Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И еще, прежде чем мы попрощаемся, я бы хотел заметить: кто бы ни претендовал на это золото, настоящее право на него (каким бы оно, это право, ни было) так же, как и право на то, чтобы нести проклятье, имеет только один человек. Ему сейчас нет и десяти лет, но он очень похож на своего отца, кем бы его отец ни был. Я говорю о Леше Лисицыне. Он живет на Второй улице со своей матерью Ядвигой. Вот, собственно, и все, что я хотел вам сказать. Не смею задерживать, тем более что вас, как я понимаю, ожидает прелюбопытный гость.
И Буторин быстро накинул на себя шубу, нахлобучил шапку и, сказав «Прощайте», вышел на морозный ночной воздух.
Капитан же выкурил папиросу, поднялся и прошел в свой двухкомнатный номер, где его действительно ждали.
Алтай, старый пес Степана Лисицына, с которым Степан, пока был рабочим, ходил и на соболя, и на белку, ставил изюбрей, поднимал птицу, в тройке или даже в паре держал медведя, теперь сидел на цепи во дворе и редко выглядывал из будки. Прошли те времена, когда он, Алтай, мог в честной схватке задавить матерого волка, по мари загнать сохатого. Глаза слезились, нюх почти пропал, а после медвежьей оплеухи Алтай еще и оглох на одно ухо, какая тут работа! Спасибо доброй хозяйке, что не отдала чахоточным, а продолжала исправно кормить тем, что сама ела! Пес Алтай постарел, и многое у него было уже не так, как в молодости, но вот что осталось, так это верность семейству Лисицыных, за любого из которых он, хоть и были порой хозяева жестоки, не раздумывая бросался в драку, не жалея ни зубов, ни крови. И еще осталась у Алтая ненависть ко всем желтым, которые и пахли не так, как положено нормальному человеку, и говорили тоже не так, даже страх желтых был не таким, каким должен быть честный страх. Тунгусы, те еще были вполне терпимыми и, на взгляд Алтая, от лося, изюбря, медведя или росомахи ничем не отличались, а к зверю Алтай никогда ненависти не испытывал — зверь был хорошей работой, и ненавидеть его было неправильно. А вот китайцев, маньчжуров — всех этих хунхузов и промывщиков — Алтай люто ненавидел, не задумываясь над причинами своей ненависти прежде всего потому, что это человек может задумываться, а рабочему псу такое не то что непозволительно, а просто невозможно. Ненависть Алтая к китайцам была столь велика, что ради того, чтобы загнать хунхуза или беглого промывщика-вора, Алтай бросал течных сук, и брал след, и рвал зубами ничем не похожий на честный человеческий, желтый, как прогорклое масло, страх. А что такое страх, Алтай, тоже не глупец, знал по себе. За всю свою жизнь боялся он только одного человека — небольшого роста, черноглазого, друга своего хозяина. Порой в Алтаевом страхе было что-то и от ненависти к желтым, но позволить себе наброситься и задавить человека по имени Родий Алтай не мог. Во-первых, Родий был другом хозяина, и нападение на него означало бы, что Алтай напал на самого хозяина или его отца и мать; во-вторых, с некоторых пор при ненавистно-страшном Родии всегда находилась здоровенная белая собака, от которой собакой не пахло, а пахло почему-то так, как пахнут выгоревшие на солнце и вымоченные дождями, вымороженные и потрескавшиеся до сердцевины деревянные кресты на кладбищах и заявочные столбы на золотоносных участках; и, в-третьих, что самое главное, Алтай боялся Родия настолько, что старался не попадаться на глаза и опасливо сторонился даже его тени. Но потом Родий куда-то пропал, и Алтай некоторое время ничего подобного своему страху не ощущал, и все бы хорошо, но с годами это седьмое собачье чувство вернулось, пусть и не так остро, но все же оно было. И, что самое неприятное, Алтай не мог уразуметь своим собачьим умом, заточенным, как хороший длинный нож-свинорез, под одну задачу — охоту, что порой выводило его из себя: были какие-то странные, неуловимые ноты этого страха-ненависти, проявлявшиеся в его хозяине и хозяйском сыне! За них Алтай отдал бы свою жизнь не задумываясь, и даже душу, будь она у старого кобеля, отдал бы за хозяина и хозяйского сына и прямиком бы, гордо задрав хвост, отправился в собачий ад, где ненавистные желтые китайцы-хунхузы и китайцы-промывщики издевались бы над ним вечность и еще одну вечность. Но слава собачьему богу, если есть такой, он не дал Алтаю, кроме чувств, никакого иного разумения, и поэтому под старость кобель Алтай знал только то, что он верен хозяину и ненавидит желтых.
Поэтому, когда на третий день после той ночи, когда хозяйка закрыла его в будке и, приказав молчать, провела человека, от которого совсем чуть-чуть, даже меньше, чем от самой хозяйки, пахло тем страхом и еще пахло хозяином, во двор вошли желтые (не такие, как китайцы, но от того не менее ненавистные), вооруженные винтовками, и попытались увести с собой хозяйку и хозяйского сына, Алтай рванулся вперед и, вырвав цепь вместе с крепежной скобой, без лая, на одном только рыке, как в иные, молодые, годы, когда не ставил изюбрей на отстой, а давил хунхузов, как кошка Маруська давит крыс, увернувшись от одного приклада, проскочив под вторым, сбил с ног желтый, верещащий, как заяц перед смертью, страх и, полоснув по горлу этого прогорклого ужаса шатающимися, тупыми клыками, откатился в сторону, собрался пружиной, распрямился, точно так, как болотная гадюка или щитомордник, и бросился в последнем своем прыжке на горло второго японского солдата.
Японцы, а их, вместе с сержантом, пришло пятеро, били прикладами пса, но не стреляли, боясь задеть пулей командира, и, если бы не штык, аккуратно вошедший под лопатку пса, да если бы не ствол револьвера, которым разжимали челюсти уже мертвого Алтая, японский сержант бы не выжил.
Что же касается самого старого кобеля… Когда штык нащупал его собачье сердце и вошел в него, аккуратно рассекая горячую пульсирующую мышцу, оказалось, что у собак — может быть, не у всех, но у Алтая точно — есть душа. И душа Алтая взлетела и, радостно перебирая четырьмя ногами, как когда-то в молодости, понеслась, никем не видимая, по воздуху, совсем как по таежной тропе, то ли в погоне, то ли в простой охотничьей радости. И оказалось, что есть в иных мирах и иных пространствах собачий рай и у ворот этого рая душу Алтая, верного пса семейства Лисицыных, встречал собачий бог.
А японцы, всего-то выполнявшие приказ капитана Кадзооку — доставить к нему в штаб Ядвигу (Крыжевскую) Лисицыну и ее сына Алешу, в этот момент вели то ли арестованных, то ли приглашенных женщину и ребенка и одновременно тащили на себе двух раненых — рядового, родом с Хоккайдо, и сержанта, уроженца Хонсю. Оба, кстати говоря, благодаря помощи доктора Уфимцева, выжили, правда, сержант всю жизнь потом не столько говорил, сколько хрипел. А капитан Кадзооку, узнав об этом инциденте, приказал похоронить Алтая с почестями, как положено погибшего воина — на костре.
Три дня назад после разговора с газетчиком капитан Кадзооку принял решение. Подарок от Цзэ-Хуна, ожидавший его в номере, вне всякого сомнения, был царским. И именно он (точнее, она, одетая в красно-багровые с золотом шелка китаянка-метиска, чье тело, как оказалось, когда она скинула с себя одежду, было наполовину покрыто замысловатой татуировкой с драконами, тиграми и китайскими львами, подобно тем, что можно встретить на спинах некоторых якудза), этот подарок, оказался последним, необходимым штрихом, для того чтобы на картине все, даже пустота между штрихами и внутри иероглифов, встало на свои места, исполнилось смысла и позволило принять решение.