Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Скорее всего, ее трахнули те амбалы. Скорее всего, она станет дешевой шлюхой и будет сосать бомжам на задворках. Школьники будут наслаждаться ей на деньги от обедов.
Томас шепчет:
— Прости, что не смог сдержать свое обещание… — и глаза его покрываются сожалением, а лицо искажается в ужасе, жалости и неудержимой печали.
Что, Томми, уже не кажется, что ты Хью Хефнер?
Ноги пронзает дрожь, и эта дрожь обжигает остатки мышц. Остатки больных неокрепших мышц, что сковывают его движения на протяжении всей, полной ненависти и упреков, жизни. Но он еще может двигаться, поэтому он идет.
По пути он хватает отсыревшую веревку с коричневыми вкраплениями. Он лишается обоняния и остается только вкус картона на рецепторах. Того самого, что лежит по левую руку и разлагается. Картона от коробки нового кондиционера.
Эй вы! Кому там было жарко?
Но Томасу холодно. Иней покрывает кончики пальцев и тянется вверх. Скоро его руки полностью онемеют, и тащить тридцатилетний груз окажется действием невозможным.
И вот Томас снова делает шаг, полный слабости и отчаяния. Перед ним раскрывается чудотворный пейзаж, просто бесподобный и превеликий.
Пустошь человеческих желаний и гонения за лучшей жизнью. Хлам миллиона жителей планеты, покрытый мрачной пеленой дерьма и гнили. Он видит линию, где свалка обрывается и врезается в заросшее сорняками поле. Его освещает только слабый лунный свет и блики оставшегося сзади города. Он бледный, но различимый, он указывает на линию, где узенькая тропинка делит поле на половины. Она извилисто выливается в указатель и направляется в старый уже давным-давно обветшалый дом. Томас узнает его. Это родительский дом.
В окнах не горит огней, а треск прогнивших досок с легкостью доносится сквозь шелест сухой травы. Темный и призрачный. Люди покинули его, когда свалка отделила их от цивилизации. Последняя — его мать.
Томас видит, как он шатается и трясется. С каждым порывом ветра он наклоняется то в одну сторону, то в другую. Дом, утопающий в утраченных блаженствах человека, коричневой вонючей жидкости и густой болотной основе. Надпись, сделанная дешевым баллончиком на фасаде, гласила: «Fuck you».
Эта надпись не лгала ему. Она открывала ему глаза.
Не каждый способен признать, что его трахнули.
Но голова искажает написанное.
Kill you. Твердит ему этот дом.
Кипы документов разбросаны под ногами. В центре некоторых из них — коричневый мазок.
Томас идет к дому, сжимая в руке подхваченную веревку, и слезы проступают на его глазах. Это место наполнено символами. Он родился в этом доме и трахал Диану. Сейчас этот дом трахнет его. Не зря же он взял веревку.
Словно последний рыцарь династии «Мне ничего больше не остается», он мутным пятном выделяется на фоне капризов живой природы. Это место застыло во времени, замерло в груде мусора. Так пора же поставить точку. Пора идти к нему и принять свою участь достойно. Как это делают партизаны или самураи, но никогда не делают люди вроде него самого.
В глазах плывет. Мусор превращается в геометрические фигуры, формулы, сочетания.
Треугольник сверху, снизу квадрат. Томас ясно видит свой будущий дом. Двухэтажный, отделанный композитными плитами. Внутри — кофейно-бежевые оттенки. Минимализм европейского стандарта.
Томас подъезжает к воротам на немецком автомобиле. У Томаса сдержанный вид, слаженная фигура.
Диана, статно шагая навстречу мужу, виляет упругой попой. Одетая в лучшие шелка, с лучшим маникюром и дорогими кольцами на тонких пальцах.
Он видит свою дочь — Элли, уже мертвую, но по-прежнему прекрасную. Она радостно кричит: «Папа! Папа!». Томас обнимает ее, прижимает к своей груди…
Он шагает и плачет на пути к своему родному дому, а в голове лишь одна мысль покрывает страх перед прошлым. Страх перед тем, что было сделано и уже не обернется вспять.
— Я иду домой, — пищит Томас. — Я… иду… домой…
Вжик-вжик…