Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Понимаю. — Я смотрю на Эллиса Бьюэлла, который передает тушеного лангуста. Мы встречаемся глазами. Но его глаза полуприкрыты и ничего не выражают.
+++
После ужина я, как всегда, иду к Тексу и Сиобан. Они на третьем этаже в библиотеке, где мой отец хранил романтическую английскую поэзию, книги по истории южных штатов и про Роберта Ли (Роберт Ли был его кумиром — он любил его не меньше, чем католики любят Святого Франциска.[69]Если бы Юг был католическим, здесь давно бы уже основали орден Святого Роберта Ли — аскетичный военизированный христианский орден вроде монастыря Мон-Сен-Мишель — черт, а ведь я не уверен, может, такой уже существует). Здесь же стояли книги по истории Луизианы, истории округа Фелисьен, по истории англиканской церкви, а также романы Уэверли,[70]«Жан Кристоф»,[71]тут же Сент-Экзюпери,[72]«В одиночестве» адмирала Бэрда,[73]«Наука жизни» Уэллса[74]и «Жизнь Джеймса Боуи» — странное собрание, в котором мне так и не удалось найти общий принцип отбора, если не считать сентиментальной склонности к необычайному и удивительному — к необычайным приключениям смельчаков-одиночек и необычайной жизни гениев, к необычайной способности Герберта Уэллса любить жизнь во всех ее проявлениях и к еще более необычайной славе поражения в войне, которая сама становится все необычайнее, подергиваясь патиной времени, так что Роберт Ли вместе с Армией Северной Виргинии, видимо, представлялся ему фигурой не менее легендарной и мифической, чем король Артур с рыцарями «Круглого стола». Думаешь, ему просто было окрестить меня Ланселотом? Второе имя, Эндрюс, он прицепил, чтобы получить разрешение церкви, но чего он хотел в действительности и от чего был бесконечно далек, так это чтоб самому быть древним вымышленным бузотером и распутником, да еще и католиком к тому же, Ланселотом Озерным, сыном короля Бана Бенвикского, рыцарем «Круглого стола» и одним из тех двоих — уж этого он точно не мог вынести, — кому довелось увидеть Святой Грааль (вторым был ты, Парсифаль); но необычайнее всех необычайностей были эти его любимые англиканские церквушки, такие чистые и непорочные, — как они только выросли на этой жестокой и порочной земле в окружении кровожадных индейцев, суеверных католиков и сладкоречивых баптистов!
Сиобан выглядела расстроенной и раздраженной. Миленькая худенькая блондинка (!), чью прелесть портил лишь слегка туманный взор и постоянно надутый вид.
Текс воображал, что он ей как подружка, что она не может ужиться с матерью, а он спасает ее от влияния черножопых. На самом же деле он постоянно дергал ее, и ей было бы гораздо лучше с черножопыми. Своей слащавой назойливостью он подменял внимание и заботу, так что его пародия на любовь не могла ее обмануть. Поэтому казалось, будто он нарочно старается вывести ее из себя.
Она подбежала обнять и поцеловать меня. Я обнял и тоже поцеловал ее, ощутив тонкие хрупкие косточки под ее по-взрослому длинным нейлоновым пеньюаром. Она прижалась ко мне как-то слишком сильно, от напряжения у нее даже задрожали руки, однако туманный взгляд голубых глаз так и остался рассеянным. Научилась у Текса пародировать чувства. Они смотрели мультфильмы. «Тебе нравится этот олененочек?» — несколько раз бездумно нараспев повторил Текс, пытаясь дотянуться до Сиобан. Ему тоже нравилось ощущать ее тонкие косточки. В свои семь лет она была столь же сексуальна, что и ее мать, разве только выражалось это чуть-чуть туманно, приглушенно, словно Сиобан забыла что-то, но вот-вот вспомнит. Она умела выразительно надувать губки, хотя глаза при этом оставались, как у куклы. Любила демонстрировать тело: задрав подол, садилась и обхватывала руками колени, выставляя напоказ свой маленький пирожок.
+++
Любил ли я Марго? Не знаю, что ты имеешь в виду, не понимаю значения этого слова, но нам было друг с другом хорошо. Особенно хорошо, когда вдруг, внезапно: сорвешься с работы в десять, в три, да в самое неожиданное время, скорее домой, а там она — потная и заляпанная штукатуркой, точь-в-точь как рабочие, с которыми она бок о бок трудится над реставрацией — ну, как же, надо ведь восстановить великолепие, которого, кстати, никогда и не было; она поначалу сопротивляется, хмурится, ведь уже тогда она начала разрываться между мной и Бель-Айлом. В результате потеряла обоих, и дом, и меня, но когда мы вдвоем мчались куда глаза глядят в старом бьюике с убранным складным верхом и распевали песни, пролетая и тень, и солнце, и попадали в беспросветные сумерки глубоких лёссовых разрезов, пахнущих землей, а потом вновь вымахивали на яркие луга, залитые пьянящим сосновым солнцем, и пение цикад преследовало нас, как тень от бьюика, а она так близко, так близко, что не удерживалась и то и дело целовала меня в шею, в щеку, снова и снова, а моя рука лежала у нее между ног, и по радио звучала музыка кантри, которую она очень любила, при том, что как помешанная не могла пропустить ни одного концерта Новоорлеанского симфонического оркестра, а потом мы переваливали с шоссе на проселок, усаживались на траву с бутылками виски и севен-апа, а из динамиков — кантри, гитары, Крис Кристофферсон,[75]и она, позабыв о Людвиге ван Бетховене, тоже принималась петь.
Душа пуста и карманы,
Потеряно все, но ветер —
Он тоже ни цента не стоит,
Бездомный, свободен тоже.
(О, Боже мой, Господи, Боже!)
Он блюз этот мне напевает,
Как Бобби Макги с гитарой.
Бобби Макги[76]исчезал, растворялся, но она от меня никуда не исчезала. Я не хотел свободы, я хотел, чтобы она была рядом на траве, чтобы солнце отблескивало медью на ее пружинистых курчавых волосах, а удивительная золотистая кожа и так светилась, ей солнце вовсе не было нужно. Передать бутылку, запить севен-апом, поцеловать ее сладкие губы и лечь рядом, смешав запахи высохшего пота: мой — с отдушкой юридической конторы, жарких брюк и телячьей кожи, ее — чистый утренний пот принявшей ванну домохозяйки. Целовать ее было все равно что целовать сам этот день, с его октябрьским солнцем, виски и севен-апом на губах, да она и вообще вся перелилась в губы, сообщала им тот заповедный, внутренний вкус женщины, нет, именно ее вкус, особую терпкую химию ее слюны, слюны Мэри Маргарет Рейлли.