Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но, естественно, мне надо было в этом убедиться. О любви и похоти нельзя судить умозрительно.
Марго, как выяснилось наутро после дежурства Элджина, действительно было плохо. Она была бледна, ее знобило.
Так, может, ей в самом деле стало нехорошо, а Мерлин и Джекоби ухаживали за ней? Почему так трудно выяснить простейшие вещи?
Марго было плохо. Ура!
Да, но отец Сиобан не я, а, возможно, Мерлин, и Мерлин здесь.
Господи, и зачем я себя так изводил?
— А когда это началось, Марго? — спросил я, поднявшись к ней после завтрака.
— Да понимаешь, во время просмотра я чуть сознание не потеряла. Потом, кажется, у меня все-таки был обморок. Какой-то провал сознания. Еле до дому доехала.
Разве можно быть в чем-нибудь уверенным? Правда ли, что мать ездила на невинные прогулки с дядей Гарри, чтобы подышать воздухом и полюбоваться видами, как они утверждали, или они брали плед и ехали в лес или на туристскую парковку, в какой-нибудь доисторический приют вроде стоящего на четырех шлакоблоках вагончика с кроватью, линолеумом, газовой плиткой и душем?
Что означает твой грустный взгляд? Ты хочешь сказать, что если даже так, так ли уж это плохо? О чем ты скорбишь? О них? Обо мне? О всех нас?
Знаешь, в чем разница между тобой и мной? Главным образом в том, что у тебя все расплывается, растворяется, превращается в какой-то кисель из скорби. Ах, ах, бедное человечество! Проблема в том, что все вы с вашей католической терпимостью и снисходительной скорбью утратили способность воспринимать различия. Вы любите все. Конечно, в сумерках все кошки серы — какая разница? Или для тебя разница все-таки существует? В чем? Ну! Скажи! Ты открыл уже рот… Нет, предпочел промолчать.
Но я, как ты не понимаешь, я должен был выяснить! В мои-то годы не знать ответа на главный вопрос. Какой? А вот такой: люди — они что, правда такие милые и приличные, какими хотят казаться, да и выглядят в общем-то, или же, стоит закрыть за собой дверь, как они учиняют бардак и блядство?
Мне надо было это выяснить раз и навсегда. Есть штука пострашнее, чем узнать худшее. Это — не знать.
Где-то в глубине души я все время испытывал ощущение, которое пережил, когда открыл отцовский ящик и обнаружил те десять тысяч долларов под носками, которые моя мать, приличная леди, штопала ему, ее мужу, честному человеку.
Человек должен знать. Есть штука и пострашнее, чем дурные вести.
Когда моя дочь Люси с томным и заспанным видом, слегка опухшая, спустилась в стеганом халате завтракать, было уже время обедать.
— А разве в школу тебе не надо? — поинтересовался я, припоминая, что нынче вторник.
— Я в школу больше не пойду. — Непрестанно моргая, она упрямо склонила чуть-чуть тяжеловатое бледное лицо над тарелкой. Она что, плачет?
— Почему?
— Пойду работать.
— Куда?
— К Рейни.
— И что будешь делать?
— Буду ее сопровождающим на съемках и референтом по внешним связям.
— Господи, что еще за бред?
— Папа, они самые чудесные люди на свете.
— Они?
— Она и Трой. Единственные по-настоящему свободные люди из всех, кого я знаю.
— Свободные? Это как?
— Они свободно строят свою жизнь. — Наконец-то она подняла голову.
Как плохо мы знаем собственных детей! Я подумал: толком ведь не смотрел на нее годами. Откуда мне знать ее, эту маленькую незнакомку? На мать совсем не похожа. И с возрастом, конечно же, подурнеет. Расцвет наступил у нее в шестнадцать; с годами ее лицо станет одутловатым, особенно по утрам. Похожа на ребенка, которого телесный расцвет захватил врасплох. К моменту, когда она полностью себя осознает, поползет вширь. Химия собственного тела подшутила над ней, отсюда тяжеловатое лицо. Невинный расцвет ее телесной прелести такого свойства — и тут меня как ударило, — он будто специально предназначается вызывать похоть у первых встречных.
— Мы в гостинице всю ночь проговорили.
Так, может, жизнь и впрямь так невинна? Они сидели всю ночь, разговаривали. Марго стало плохо, Люси разговаривала. Почему бы и нет?
— О чем?
— Обо всем. Знаешь, Рейни с головой ушла в И. Л. Д. Ты в курсе, что она президент национальной ассоциации?
— Нет.
— Поэтому на самом деле я буду работать референтом И. Л. Д.
— Чему же ты там научишься?
— За последние три недели я узнала больше, чем за всю предыдущую жизнь.
— О чем же?
— О том, кто я такая. Чем живу. Узнала, например, про нижние чакры.
— Про что?
— Про четыре нижних чакры, противостоящие трем верхним — сознанию, разуму и духу.
— То есть ты собираешься уехать с Рейни в Калифорнию?
— Да, я буду жить с Троем и Рейни.
— Я не знал, что они женаты.
— Они не женаты. И я рада, что так. Если бы они были женаты, я была бы им как дочь или еще что-нибудь в этом роде. А так мы равные, один за всех и все за одного.
Что это означало — сплошную благопристойность или сплошное блядство? Как можно дожить до сорока пяти лет и не отличить благопристойности от блядства? И как вообще такие вещи отличают?
— А ты говорила с матерью? Ты же понимаешь, от нас требуется на это разрешение.
— Она полностью «за». По крайней мере, так она сказала сегодня утром. Надеюсь, с головой у нее в порядке — вообще-то она говорит, у нее температура тридцать девять.
Значит, она действительно больна, и все благопристойно, никакого блядства.
— Стало быть, ты хочешь жить с Троем и Рейни.
— Да. Хочешь взглянуть на их дом, в смысле дом Рейни? Правда прелесть?
Она достала из кармана фотографии Рейни и ее дома, первая была надписана — я смог разобрать только «Моей маленькой…»
— маленькой кому? Это мне не удалось разглядеть. На другом снимке идеальный английский особняк, окруженный калифорнийской растительностью, подстриженной в форме сфер и ромбоидов. Мне он напомнил тот дом богатой клиентки, где Филип Марлоу обидел дворецкого.
— Смотри, что еще мне дала Рейни.
Приоткрыв ворот халата, она продемонстрировала мне тяжелый золотой крест, покоившийся в темной ямочке между юных грудей.
— Она самый чудесный человек из всех, кого я только знала.
Похоже на то. Да и все, похоже, чудесные люди. Вот и горожане тоже — все поголовно считают киношников чудесными ребятами. Что ж, наверное, так и есть.
* * *