Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну всё, ну всё, моя хорошая Серафимочка… иди, идите, вас ждут целых два красивых мужчины… и третий… на карточке! Не много для одной?
Серафима ещё всхлипывала, но уже тёрла глаза, наверное, она так делала, когда была совсем маленькая. Малка дала ей платочек и повела к двери. Серафима пошла, обернулась и не знала, имеет ли она право улыбаться.
Малка закрыла дверь и расплакалась.
* * *
Было ужасно холодно, так холодно, как было в январе. Понизу дул ледяной ветер. Шубка Серафимы мало помогала, потому что холодно было внутри.
Малка шла пустая, она оставила Серафиму там, в шумном, весёлом зале. Она видела только снег под ногами, придерживала одной рукой воротник, другой полы шубы внизу, чтобы не дать ветру разгуляться. Как хороши были валенки, которые остались дома, они ей вполне подходили, а не эти ботиночки, годные для лета, Варшавы и асфальтированного тротуара. Ещё она украдкой примеряла тулупчик хозяйской кухарки и завидовала, в таком тулупчике можно вообще ни с кем не жить, и ни от кого не зависеть, и никуда не ходить, кроме как в госпиталь или встречаться с Барухом…
Она шла, смотрела, как утоптанный, засыпанный песком снег убегает под ноги, и вдруг остановилась и обернулась: дом Кузнецова, который она только что оставила, стоял высокий, светился всеми окнами, казалось, что вокруг него распространяется волшебное сияние, и вдруг вспомнила, как они с Барухом скользили по крутому Смоленскому спуску, а до деревянной зигзагами лестницы ещё надо было дойти.
Огромная палата госпиталя рижского боевого участка жила. Больше ста человек сидели, лежали, стояли, кто-то расхаживал.
Иннокентий смотрел на своих соседей по палате, но вместо болящих и выздоравливающих видел перед собою ледяные торосы на Ангаре, выломанные стремниной, торчащие «аки человецы», вертикально поставленные силой батюшки Байкала, споткнувшиеся о Шаман-камень, сгрудившиеся и расходящиеся вниз по течению всё шире и шире: но всё же на самом деле это были люди в белых одеждах, в исподнем, в больничном бязевом белье. И то, что головы его раненых товарищей были не белые, как у торосов, а бритые наголо, а потому серые, не смущало Иннокентия – чем ближе по Ангаре к Иркутску-городу, тем больше на головах торосов лежало печной гари.
Иннокентий встал, заправил койку, хотя знал, что, как только он покинет место, сразу же явятся архангелы, они скинут бельё, завернут матрац, а может, и не завернут, потому что его койка тут же будет перестелена свежим бельём и на его место ляжет новый раненый товарищ. А хотя и нет! С февраля таких стало меньше, с фронта приходили новости о том, что почти не воюют, а так, редко, постреливают, конечно, но больше сидят по траншеям, поэтому простуженных, охрипших, осипших и с гнойными ногами стало больше, чем раненых. И грустных, да таких, что смотришь на них, и впору завыть. Особенно которые возрастом постарше и с неподвижным взглядом в стену перед собой. Не дозовешься, слова не допросишься.
Ещё появились шептуны. Те чаще были с вострыми глазами, кутались в коричневые госпитальные халаты без размера, ходили между койками, присаживались друг к дружке и шептались. И оглядывались, каждую минуту. Как-то раз Иннокентий даже ахнул, ему показалось, что одного шептуна он узнал, признал в нём этого, как его, ну!.. с которым полгода назад ехал в одном вагоне до Иркутска, дай Бог памяти! Петрович! Нескладный, длинный! И самоуверенный, как тайме́нь на стремни́не. Хозяин! При нём, правда, не было той черной казачьей папахи, которую он мял в руках! Но это понятно, в госпитале в папахе не походишь, да и откудова она у него взялась, у иркутского рабочего из паровозного депо.
Петрович оглядывался многажды на Иннокентия и задерживался, будто чего-то хотел спросить, однако не спросил. А Кешка его то ли признал, то ли не признал, да только сегодня Кешке на выписку, а деповский из Иркутска, если это он, то и пусть его!
Иннокентий оглянулся на койку, запахнул халат, подвязался, как путник в дорогу, и пошёл в проход. Надо было миновать почти всю палату, явиться к лечащему врачу, получить от него бумагу и дальше на первый этаж, там сидит помощник коменданта и по комнатам интенданты, ответственные за амуницию и обмундирование, но сначала к врачу.
Иннокентий шёл и думал, попадётся ли ему по дороге ангел Елена Павловна. Вот бы попалась, думал Иннокентий, это ж будет как благословиться на дорожку, как вздохнуть в тайге, когда черёмуха цветёт, как испить байкальской водицы или ангарской…
– Земляк! – вдруг услышал он и повернулся. Перед ним стоял Петрович, теперь не было сомнений, тот самый, из вагона, деповский. – Ай не признал? – Петрович стоял в незастёгнутом халате, уткнув руки в карманах в бока и перегораживая собою всю ширину прохода между больничными койками. – Эт как же так? Я зыркал на тебя, зыркал, а ты всё харю-то на сторону воротишь…
Иннокентий уставился, он не знал, что ответить, и тут ему почудилось, что он стоит не в огромной светлой палате госпиталя рижского боевого участка, а опять в тесном купе прокуренного вагона и только что на Черемховских копях вышли давешние соседи: «сам» и его жёнка в плюшевой кацавейке, с семечковой шелухой по подолу. И что-то такое тоскливое поднялось в душе, пережитое и забытое, от чего захотелось отмахнуться, но вдруг у Кешки сыграло, и он заулыбался.
– А-а-а! А я-то мараку́ю, ты ли это, Петрович? Тут, вишь как, людей-то, и не признать, все стриженные наголо́, што твоя задница, да вона в халатах все как один! – сказал он и вспомнил о неисполненном тогда в купе желании дать Петровичу в морду. Он явственно почувствовал, что зачесались кулаки, и придвинулся к земляку вплотную. – Тебя, никак, тоже забрили?
Петрович не ждал напора, он-то заходил со спины, и отшагнул, и замешкался. Он стал переминаться с ноги на ногу и молчал, а Кешка на него, длинного, смотрел снизу вверх и ухмылялся.
– Ты ж не должон был в армию иттить, тебе уж скока годков-то?
– Двадцать восемь! – выдавил Петрович.
Кешка удивился, на вид Петровичу было не меньше сорока.
– И куда тебя угораздило? – Иннокентий вдруг вспомнил, что в полку он старший унтер-офицер, а этот, который сейчас стоит перед ним, по военным понятиям никто. – Отвечай, – Иннокентий набрался суровости, – когда тебя спрашивают!
– Да вроде никуда. – Петрович поджал губы и растопырил руки.
– Это в каком таком смысле? – не понял Иннокентий.
Полы халата на земляке сошлись, из рукавов торчали сухие кисти с длинными костлявыми пальцами, и Петрович стал похож на летучую мышь из подвалов немецких фольварков.
– Ежли «никуда», то што ты здеся делаешь? – вдруг спросил Четвертаков, только что осознав, что на Петровиче нет ни одной повязки, что свидетельствовало о том, что его руки и ноги целы, а также цело и всё остальное, из-за чего попадают в госпиталь. – Ты, што ли, не раненый?
– Никак нет, не раненый…
– А?.. – Иннокентий ничего не понял, в смысле того, как это не раненый, и только что призванный в армию мог попасть в прифронтовой госпиталь. – А как ты тута оказался?