Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я спустился с кучи мусора и приблизился к забору. Казалось, мои шаги не касаются почвы, я ощутил пустоту вокруг себя. Перед ограждением я остановился. Потрогал толстую заржавевшую проволоку. Как сквозь туман заметил большую желтую вывеску, на которой большими буквами было написано: «Еврейский жилой квартал. Запретная зона — опасность эпидемии»
Евреи из гетто глазами проходили передо мной, как тени. Мои братья, облаченные в лохмотья. Невыразимая печаль парализовала меня. Как долго, уже целую вечность я не видел ни одного еврея. Кроме гротескной карикатуры в моем классе…
Я стоял и смотрел, загипнотизированный их замедленной походкой; они, казалось, отчаянно оберегали крохотное пламя жизни, оно еще тлело, но грозило погаснуть.
Моим товарищам по школе через четыре дня предстояло праздновать «святую ночь» — рождение Иисуса. Под сверкающими звездами на елках они хором будут петь рождественские песни. Мое сердце замерзло, и не было ничего, что могло бы его отогреть.
Вдруг я увидел женщину, которая проходила мимо меня за оградой. Она делала усилия, переставляя одну ногу перед другой, и была замотана в серую с черной каймой шерстяную шаль. Было очень холодно, и она пыталась сохранить тепло. Вдруг я почувствовал, что знаю ее. Она была похожа на мою мать. Она ли это? Я пристально уставился на нее. Моя фантазия убедила меня, что определенно это она. О Господи, я пришел сюда издалека, чтобы увидеть свою мать. Может быть, ее сюда привел один из Твоих ангелов?
«Мама, мама, — безмолвно произнес я, приникнув к забору. — Я приехал, чтобы сказать тебе спасибо, мама, чтобы показать тебе, что не напрасна ужасная жертва, на которую ты себя обрекла. Когда я буду большим и у меня будет ребенок, я смогу измерить силу твоей внутренней борьбы и твою глубокую боль, когда ты сказала: „Исаак, сын мой, возьми с собой маленького Салли и веди его навстречу жизни“. Я был у тебя отнят, а теперь опять пришел к тебе. Только забор нас разделяет. На улицах я не вижу детей… А ты, ты спасла меня!»
Женщина продолжала свой путь, она даже не оглянулась в мою сторону и свернула за угол. Я стоял в шоке. Хотел ее окликнуть, но чувство самосохранения меня от того предостерегло. Меня колотила дрожь. Я пошел вдоль забора по направлению, в котором исчезла женщина. Как долго и как далеко, я не знал. Вдруг я очутился перед воротами гетто.
Ворота со створками из толстых деревянных досок были открыты. Я огляделся и увидел надпись «Францисканерштрассе». Как близко я был от моих дорогих родителей. Только несколько домов отделяли меня от осуществления моей ностальгической мечты. Всей душой меня тянуло к номеру 18. В начале улицы шли несколько человек, каждый из них был похож на мать или на отца. У меня разрывалось сердце. И теперь мой «контролер» не мог мне препятствовать — я действовал самостоятельно, против своей воли. Я прошел через ворота и приблизился, так что был на расстоянии вытянутой руки от них. Я почувствовал себя удивительно сильным. У меня создалось впечатление, что я приехал домой. Больше я ничего не понимал.
Потрясен и взволнован я был настолько, что почти потерял самообладание. Я стоял в моей черной зимней униформе около заключенных евреев, и приближаться к ним мне было запрещено. У меня не хватает слов, чтобы описать, что творилось в эти минуты в моей душе.
Вдруг меня пронзила мысль: а если бы среди этих людей находилась моя мать, если бы она меня узнала и закричала: «Шлоймеле, сын мой!» Обнял бы я ее изо всех сил? Нет, подумал я, не ответил бы, сделал бы вид, что мне она чужая. Поступи я иначе, нам обоим это стоило бы жизни. Какой еще гитлерюнге входил в гетто, чтобы поцеловать старую еврейку? За такой поступок карают смертью. А если бы мать меня узнала, подумал я, дал бы я ей незаметно для других понять, что это действительно я? Смогли бы мы ограничиться взглядами и надеждой на новое свидание. Смогли бы мы сдержаться?
Эти мысли занимали меня целиком. Вдруг передо мной появился мужчина в темном пальто. На нем была кепка с белой звездой Давида. По повязке на рукаве я понял, что передо мной еврей-полицейский. Наши взгляды встретились. Он выглядел строгим, но заметным было его удивление. У меня было чувство, что есть в его и моей судьбе что-то общее. Мы безмолвно посмотрели друг на друга. Вдруг я услышал, как кто-то сзади по-немецки, но с акцентом спросил, что я здесь ищу. Рядом со мной стоял охранник, вероятно, фольксдойче. В нацистской иерархии, которая соблюдалась очень строго, я в сравнении с ним занимал более высокое положение. Он приветливо взглянул на меня. На моей повязке со свастикой было вышито: «Бан 468, Нижняя Саксония, Север, Брауншвейг». Это меня избавляло от обязанности показать свое удостоверение. Он вежливо мне сообщил, что я, вероятно, заблудился.
«Ты не знал, что здесь живут одни евреи?» Я пожал плечами. «Вход запрещен. Ты можешь от них заразиться любой болезнью, здесь эпидемия», — пояснил он. Его забота о моем здоровье меня тронула, и я с улыбкой поблагодарил его. Пусть не беспокоится, я последую его совету и удалюсь. Я пришел в себя, собрался с чувствами — и снова Юпп стал хозяином положения. Я ответил хладнокровно, что нахожусь здесь проездом. Он понял, что мне надо попасть в район по ту сторону гетто, и порекомендовал сесть на трамвай, проезжающий через еврейский квартал.
Я последовал его совету. Возможность пересечь гетто на трамвае мне была по душе. От ворот я прошел на остановку недалеко от входа в гетто. Трамвай, как всегда, когда его с нетерпением ждешь, не подходил. С удивлением я заметил, как спокойно проходит жизнь вокруг жалкого гетто, где сотни женщин, детей и мужчин умирают от голода и болезней. Ни у кого из прохожих я не заметил раздражения по этому поводу или какого-нибудь выражения протеста. Я был поражен тем, что в нескольких метрах от стены гетто царит совершенное безразличие к судьбе его обитателей. Меня и сегодня пугает феномен привыкания к ужасам. Раздвоенность мира, которую я тогда познал, запечатлелась во мне навсегда.
Трамвай дал о себе знать громким грохотом. Вскоре он въехал на улицу, раскачиваясь на повороте. Водитель позвонил, колеса провизжали, и трамвай остановился. Я направился к вагону для немцев, другой предназначался для поляков.
Я не протискивался внутрь вагона, чтобы сесть между другими пассажирами, а стоял перед лобовым стеклом. Я опасался, что при въезде в гетто потеряю самообладание. И если о причине этого пассажиры-арийцы догадаются…
Водитель, за которым я стоял, бросил на меня быстрый взгляд — видимо, почувствовал, что кто-то дышит ему в затылок. Затем отвернулся. На его чистой униформе я увидел эмблему транспортного предприятия города Линцманнштадт (так немцы переименовали Лодзь).
Тяжелые двери ворот распахнулись, трамвай переехал границу гетто и остановился. Приблизился еврей-полицейский, тот самый, который мне встретился раньше, обошел трамвай, специальным ключом запер все двери. Таким образом исключалось проникновение в него евреев из гетто. А немецкому или польскому пассажиру вряд ли пришло бы в голову открыть двери тому, кто попытается таким способом спасти свою жизнь.
После этой процедуры трамвай медленно двинулся дальше. Он повернул на Францисканерштрассе, и я с трудом мог сдержать бушующие во мне чувства. Я еще находился под впечатлением ужасного противоречия между поразительным безразличием там и атмосферой угнетения здесь, стеной, сооруженной озверевшей властью. Мое тело было как парализованное. Едва я различал номера домов. Я искал глазами дом, чтобы издалека его узнать, дом моих родителей. И вот! Передо мной возникла цель поездки. Вот дом, войти в который я так долго мечтал. Я прилип к стеклу. Не знаю, как стекло выдержало давление моего тела… Остановись, проклятый трамвай!