Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом было очень больно. Эта боль была такой неожиданно сильной, что и предположить нельзя было. Люся сразу забыла и занятия на курсах, и рассказы рожавших подруг и матери. Она была оглушена болью, раздавлена. Она не могла, не могла! Она стонала и кричала, плакала и ругалась с акушерками и никого не хотела слушать. Боль пересилила стыд, Люсины уравновешенные тридцать лет, врожденную скромность и решение, чтобы ребенок был. Ей казалось, что происходит что-то страшное, такое, чего быть не должно. Вот лежат же женщины и не кричат, а только постанывают, даже встают и ходят некоторые, а она терпеть не может! Нет, не может! «А-а-а, о-о-о!» – выла Люся, не в силах больше терпеть. «Женщина, женщина, ну возьмите себя в руки! Да прекрати же ты орать, не одна здесь! Видишь, все рожают, но никто так не орет!»
Ей было все равно, хотелось только, чтобы все сию минуту закончилось, убрать это все куда-нибудь, попасть домой и спать, спать. Молоденькая девушка на соседней койке лежала молча, только иногда вдруг начинала часто дышать, коротко всхлипывая и ухватившись руками за спинку кровати над головой. «Терпи-терпи», – уговаривала ее акушерка. Она и терпела, а Люся не могла! «Ну, еще совсем немножко, давай, начинай тужиться». «Нет! Нет!» – кричала Люся. Ребенок, казалось, разрывал ее изнутри, двигаясь наружу. И страшнее боли, ужасней было то, что Люся не могла уже управлять тем, что с ней происходило. Как будто какие-то древние колдовские силы заставляли ее корчиться, тужиться и совершать движения, которых она не хотела. Акушерка подходила молча, грубо, как казалось Люсе, копошилась у нее внутри, в самом эпицентре боли, бесцеремонно раздвигая ей ноги. «Ну вот, пошли, наконец-то, вставай! Уже голова у нас видна». Нет, встать невозможно, как? О ребенке она и не думала. Сам момент его рождения Люся ощутила как край своих сил, освобождение и облегчение. Она сразу закрыла глаза, поплыла, закружилась. Вот можно поспать наконец. Ее тормошили, звали: «Мамаша, мамаша, посмотри на сыночка! Мальчик у тебя!» Все вокруг, обозленные и усталые, разом заулыбались, даже докторша, рыжая поджарая бабка с золотыми зубами, что-то там проворковала. Мальчик.
Ребенок вопил и был на вид просто ужасен. Мордочка состояла из огромного рта и заплывших глазок-щелочек, крошечные ладони и ступни были синего цвета, а весь он – багрово-красный, и между ножками было слишком много всего. Никакого восторга, «радости встречи нового человечка» и прилива материнской любви Люся не испытала. Она перетерпела, пока с ней еще что-то доделывали, суетились, еще кололи чем-то и нажимали на живот, и покричала просто для порядка, потому что главная боль ушла насовсем. Потом унесли ребенка, Люсю накрыли простыней, она согрелась и все-таки заснула, а проснулась уже в другом мире. Наступило утро, и новая смена акушерок Люсю не ругала. Они громко и весело переговаривались, топали, гремели инструментами где-то рядом. Живот не болел. За ночь, наверное, выпал снег. За окном все стало белым-бело, светило солнце, было слышно машины и троллейбус, из приоткрытого окна тянуло холодом. Все изменилось. Стены, пол, липовые ветки за стеклом, столик, шкаф. Все было новым, светлым, ярким и не страшным. Люся посмотрела на свои руки, на ноги, прикрытые грязной простынкой, немножко потянулась затекшим телом. Хотелось рассмотреть себя новую. Еще хотелось почему-то рассмеяться и дышать глубоко-глубоко. Где-то там был ее ребенок, он был мальчик, и она была его мамой. Надо же, свершилось! Потом Люсю увезли в палату, и она опять уснула, улыбаясь совершенно новой улыбкой.
Роддом располагался в облезлом особняке дореволюционной постройки, одном из тех в городе зданий, где про ремонт говорить уже неприлично. Здесь с момента основания была размещена общественная женская богадельня с родовспоможением. Операционные, родовая и коридоры выходили окнами на довольно оживленную улицу. Вокруг на тротуарах с утра до вечера стояли почетным караулом молодые мужчины и пожилые женщины с задранными вверх головами. Стены в этом заведении имели толщину необычайную, поэтому услышать своих дочерей, невесток и жен внизу стоящим совершенно невозможно. Виделись за стеклами размытые силуэты в халатах. В отсутствие персонала девочки заворачивались в одеяла, влезали на подоконник и открывали форточки, но и тогда было плохо слышно из-за транспорта.
Внутри, естественно, присутствовала парадная мраморная лестница и две боковые чугунные, высоченные потолки с лепниной, окна во всю стену, обваливающаяся штукатурка и драный линолеум. Если бы роддому полагался флаг, то им надо было сделать кусок рыжей заскорузлой клеенки. Она здесь была повсюду – в палатах, моечных, процедурных. Даже в столовой на топчане и на постовом столе – ею был обернут журнал движения больных.
Вместе с Люсей в большую палату на восемь панцирных коек, застеленных пресловутой клеенкой, легли шесть женщин, а утром следующего дня привезли еще одну – Звонцову. У нее что-то серьезное случилось с ребенком, родовая травма или обвитие пуповиной, поэтому она первые сутки молча переживала и ни с кем не общалась, а со второго дня все время проводила у двери детской реанимации, прерываясь только на сон ночью и обходы детского врача. Кормить ей не приносили и к малышу не пускали…
Она была маленькая, худенькая, как мальчик, эта Катя Звонцова, с очень тонкими длинными пальцами, стриженная почти под ежик. Весь ее встревоженный организм состоял из груди и огромных серых глаз. Молоко у нее со второго дня текло прямо по рубашке и пропитывало халат, а ребенка все не несли, только обсуждали, когда в больницу переведут. Вся палата переживала, обменивались телефонами, чтобы потом узнать, как и что. Люся же только удивлялась. Как эта совсем юная девочка, на десять лет ее моложе, уже в первый день знала, где какое отделение, как зовут врачей взрослых и детского, что такое тонус, оценка ребенка по Апгар, что принести на выписку?
Чей-то ребенок в реанимации, его болезни и травмы были для Люси совершенной абстракцией и в сознании не помещались, она своего-то пока воспринимала как обязательную больничную процедуру – пять раз в день приносят тугое полешко с плотно закрытыми глазами, один раз в день приносят таблетки, а вечером делают укол.
Когда нечего было делать, Люся гуляла по отделению и наблюдала внешнюю жизнь. Их палата номер четыре смотрела со второго этажа огромным окном в довольно колоритный внутренний дворик. В одноэтажных бывших конюшнях располагались лаборатории и кухня, единственное подвальное окошко окружала чугунная ограда, в которой росло корявое старое дерево. Под этим деревом прямо на жидком снегу спала беспородная беременная собака песочного цвета. Собака, похоже, была совершенно довольна жизнью. Ей приносили из кухни еду в миске, она обстоятельно ела, потом долго облизывалась и опять уютно сворачивалась на снегу, иногда уходила по своим собачьим делам, но всегда возвращалась к завтраку. Во дворе все время шла какая-то жизнь – носили пробирки в лабораторию, возили на железной тачке еду, потом мусор. Каждый вечер через забор во двор перелезал Звонцов-муж, тощий взъерошенный парень в мятом пуховике, и подолгу разговаривал с женой через форточку. О чем? Люсе было так любопытно! Он ее ругает? Сочувствует? Говорит люблю?
Вечером Люся стояла в очереди в душевую и разглядывала двор с другой стороны. Там, в глубине, в том месте, где здание поворачивало, на первом этаже горело окно ординаторской. Была видна лампа с красным абажуром и часть письменного стола. Хотелось смотреть и смотреть на это окошко, казалось, что там очень уютно, лампа напоминала дом. От этого Люсе становилось грустно, и она плакала, на что никто не обращал внимания, потому что здесь плакали все, даже повторно рожавшие взрослые тетеньки. Так, наверное, было правильно.