Шрифт:
Интервал:
Закладка:
6. Каждый должен неустанно стремиться к созданию Всемирного федеративного государства. Каждый должен требовать, чтобы в этом государстве было введено ограничение рождаемости для тех наций, которые в силу своей чрезмерной численности могут ущемлять права наций менее крупных.
7. Конституция и законы будущего Всемирного государства могут отменить действие противоречащих им статей данных Основ.
8. За исключением случая, оговоренного в ст. 7, никто не имеет права вносить какие-либо изменения или исправления в данные Основы».
Во-первых, сразу бросилось в глаза, что три пункта гилелистской религии составляют в этих Основах первую статью. Даневич был прав: гилелизм если и не полностью совпадал с гомаранизмом, то являлся его частью.
Во-вторых, Свечников обратил внимание на количество самих Основ. Их было восемь – по числу основных грамматических правил в эсперанто, сторон света и букв в слове «гомарано». Имя Казароза тоже содержало в себе восемь букв.
Он сосчитал их автоматически, сам не зная, зачем это ему нужно, и тут же в памяти всплыло примечание под звездочкой:
«Роль священнослужителей или жриц в таких храмах могли бы исполнять молодые красивые женщины, обладающие приятным голосом и владеющие эсперанто».
Из четырех условий, которым должны отвечать эти женщины, у Казарозы налицо были три – молодость, красота и приятный голос. Эсперанто она не владела. Хотя откуда это известно? С ее же слов?
Вот тогда и вспомнилось, как за пять минут до смерти она сказала Варанкину: «Бабилоно, Бабилоно». А он с той радостной готовностью, с какой в ответ на пароль произносят отзыв, продекламировал следующую строку. Звучная рифма спаяла их в одно целое. Наверняка Варанкин тоже знал, что слова алта дона лучше перевести не как «святое дело», а как «священное свершение». Даже зеленый цвет ее жакетки теперь казался не случайным.
Свечников почувствовал, что у него взмокла спина. Получается, Казароза и Варанкин были знакомы? Тогда что заставило их скрывать это? Может быть, клятва, которую дают друг другу амикаро?
Он попробовал рассуждать дальше, но нить порвалась, обрывки не связывались. Чтобы не отвлекаться, Свечников прикрыл глаза, в то же мгновение перед ним возникла картина, внезапно проступившая из еще оставшегося под веками дневного света, настолько яркая, ясная и при всем том – фантастичная, что он мог бы назвать ее видением, если бы сам не изгнал это слово из своего словаря.
Он увидел какое-то помещение с ребристыми, голыми и белыми стенами. Ребра смыкались таким образом, что внутренее пространство имело форму правильного октаэдра. Верхние края его граней были недоступны взгляду, но по тому, как гулко отдавался внизу каждый звук, там, в вышине, угадывался просторный купол, прозрачный, видимо, потому что оттуда столбом нисходил розовый свет. Он падал в центр залы, где возвышалась квадратная тумба в половину человеческого роста, покрытая черным бархатом, тем не менее странно похожая на церковный аналой. На бархате одиноко белела маленькая человеческая кисть с выставленным вперед указательным пальцем. Разглядеть ее не удавалось, мешал клубящийся вокруг розовый туман, но было чувство, что она не гипсовая, а настоящая. Не каменным, а могильным холодом веяло от нее.
«Новой религии нужно придать известную внешность, учредить обряды, построить храмы», – звучал в ушах голос Варанкина. Казалось, тот объясняет ему, Свечникову, смысл картины, нарисованной лучом какого-то скрытого в нем же самом волшебного фонаря.
Одновременно в розовом столбе проступила крошечная женщина с пепельными волосами, в зеленой, цвета надежды, хламиде, тяжелыми складками ниспадающей до самого пола. Ее руки были воздеты к висевшему на одной из восьми граней портрету Заменгофа. «Бабилоно, Бабилоно!» – пропела она своим хрустальным голоском. Невидимый хор отозвался с неожиданной мощью: «Алта диа доно!»
Единственным темным пятном был подстеленный под гипсовую ручку, покрывающий тумбу покров из черного бархата. Свечников понял, что это символ тьмы, окутавшей мир в промежутке между падением Вавилонской башни и созданием эсперанто.
В остальном все краски были чистыми, без полутонов и оттенков, – только белое, розовое, зеленое, опять белое. Всюду царил свет, вместе с тем атмосфера казалась мрачной и почему-то наводила на мысль, что такой она и должна быть в храме, построенном исключительно из Надежды и Разума, без примеси низких материй. Недаром в минуту прозрения, когда под рукой не оказалось ничего, кроме театрального билета, написано было: «Мозг, изъеденный червями… сердце в язвах изгнило». Это ее мозг, ее сердце. Ее душа стала «черна и холодна, как лед».
В комнате было два окна. Вагин сидел возле одного, письменный стол стоял возле другого – так, чтобы свет падал с левой стороны. Вдруг Свечникову почудилось, что оттуда, слева, кто-то смотрит на него сквозь стекло. Он повернулся к окну. Перед домом пусто, на улице – ни души, но он кожей ощущал на себе чей-то взгляд и в то же время понимал, что взгляд этот направлен на него не снаружи, а изнутри, из его собственной памяти. Анализировать такого рода переживания он не привык, доверять им – тем более, но тревога не отпускала, потому что никак не удавалось вспомнить, кто, где и когда так на него смотрел, и почему это в нем осталось, чтобы проявиться именно сейчас.
2
За полночь из спальни доносился взволнованный шепот невестки, односложные ответы сына, традиционно хранившего нейтралитет. Вагин лежал в постели, рядом на стуле стоял стакан с водой, в нем бледно розовели его зубные протезы. Лампа под того же цвета колпаком горела в изголовье. Он лежал на спине, поставив на грудь фотографию Нади, настраиваясь, как обычно перед сном, подумать о ней и уже зная, что ничего не выйдет. Проклятая десятка не шла из головы.
До войны этот снимок лежал у него в домашнем архиве вместе с номером газеты за тот день, когда они с Надей зарегистрировались. На четвертой полосе помещено было стихотворение, посвященное юбилею Дома Работницы:
Товарищ женщина, пора
Покинуть дух оцепененья,
Пугливость долгого плененья
И всё кошмарное вчера,
И за себя стеною встать.
Ты равноправна, друг и мать!
Как всё, что было написано в рифму и прочитано в юности, Вагин до сих пор помнил наизусть эти стихи вплоть до последних строк:
Зовем вас, женщины, вперед
Для созидательных работ!
Сегодня снотворное ему не полагалось. Он с трудом заснул где-то около трех и почти сразу проснулся от рева сливного бачка. У сына была аденома, он пошел в уборную и, разумеется, забыл, что Вагин много раз просил его ночью не спускать за собой воду.
Май, ночи короткие. Снова заснуть до рассвета надежды не было ни малейшей. Он уткнулся лицом в подушку, закусил голыми деснами угол наволочки и беззвучно, бесслезно заплакал.
Свечников наконец подал голос. Поворачиваясь к нему, Вагин увидел, что сумочка Казарозы раскрыта, оба слоя, скрывающие под собой гипсовую ручку, сняты. Ручка покоилась на столе, сиротливая, маленькая. Свечников смотрел на нее с таким выражением, словно ему понятен заключенный в ней тайный смысл, но он не в силах этому поверить. Пузырьки, гребешки, пилюли сдвинуты в сторону, рядом белел только театральный билет с написанными на обороте белыми стихами: «Я женщина, но бросьте взгляд мне в душу, она черна и холодна, как лед…».