Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Конечно! — поддержал его Кевин.
Теперь ему было известно, зачем Лерой надевает маску и зачем дует в свою свистульку, но это только разжигало любопытство. Лерой был уверен, что скоро Кевин захочет узнать, почему он работает на конвейере — ведь конвейер никакого отношения к музыке не имеет, хоть тут и неплохо платят, — и что как только Кевин соберется с духом, он его об этом спросит. Так оно и случилось.
— Почему? А потому, что моя жена ждет ребенка! — радостно засмеялся Лерой. — Она мне сына, а я ей — денежки.
Об этом в цехе тоже никто не знал. Ребята смеются над ним, считают скоморохом, мальчишкой, которому незнакомо чувство ответственности, — пускай! Лерой ничуть не возражает.
И он продолжал петь, а все продолжали потешаться над ним. Он-то понимал, что в изматывающем душу однообразии нескончаемого рабочего дня его голос для них — единственное развлечение, но до какой степени все привыкли работать под его пение, не отдавал себе отчета никто, пока Лерой не упал однажды с платформы конвейера.
Был понедельник, и Лерой опять отстал, отстал очень сильно. Ему захотелось пить, он пошел к фонтанчику возле окрасочной камеры, долго полоскал рот, а когда вернулся, на конвейере уже двигалась целая вереница машин без крюков. Они с Кевином бросились навешивать их, он брал с тележки сразу по два крюка, но, видно, в спешке один прицепить забыл, потому что мастер вдруг сердито замахал ему рукой, а контролер с исказившимся от ярости длинным лошадиным лицом, которое казалось совершенно желтым в мертвенном свете флюоресцентных ламп, крикнул:
— Крюк! Крюк где?
Схватив покрытый красным антикоррозийным составом крюк, Лерой побежал к ним и взлетел по ступенькам на площадку, где двое рабочих торопливо рихтовали, а третий варил под придирчивым взглядом контролера. Большой красный крюк мелькнул перед очками сварщика, он невольно вскинул руку, и газовая горелка выбросила ревущую стрелу желто-голубого пламени прямо в Лероя.
— Лерой, берегись! — вскрикнул Кевин.
Лерой инстинктивно отпрянул. Тяжелый ботинок зацепил воздушный шланг, и он потерял равновесие. Боясь поцарапать крюком кузов, он взмахнул левой рукой, ища, за что бы схватиться, ничего не нашел и сорвался с выступающего края площадки. Шланг не пустил его, и он упал прямо на распахнутую дверцу следующего кузова, словно связанная жертва под нож гильотины. Из раны на шее брызнула кровь. Умолк под шипенье лопнувшего шланга шлифовальный станок, безликий голос громкоговорителя зачем-то позвал: «Мистер Гакстон! Мистер Гакстон!»
Скользя в собственной крови, Лерой пытался встать, а сознание отмечало происходившее вокруг так четко и ясно, словно он видел все это на экране, сидя рядом с Лили в кино: контролер несется к телефону, мастер догоняет едущий автокар, а великан Кевин, покачнувшись, как срубленное дерево, валится на цементный пол.
Его накрыла волна боли, свет в глазах стал меркнуть, но он был еще в сознании, когда трое обливающихся потом рабочих тащили его по проходу к автокару и осторожно укладывали на деревянный настил, а его кровь заливала им руки и комбинезоны. Лероя повезли, и последнее, что он видел, был с трудом поднимающийся на колени Кевин. Он хотел крикнуть ему «До свидания!», но из горла вырвалось только хриплое бульканье.
Лежа на больничной койке в таком одиночестве, какого он не знал никогда в жизни, Лерой сказал себе: «Все, это конец». Он слушал объяснения врачей вежливо, но безучастно, словно все, что они могли сказать, было ему давно известно. Пришла Лили, села на выкрашенный белой масляной краской металлический стул возле его кровати, положила черную, как вороново крыло, голову на больничное одеяло и прижалась лицом к его руке. Он бережно погладил ее — так, как она любила. Потом взял за подбородок и долго смотрел в ее черные наливающиеся слезами глаза.
— Индейские глаза, — прошептал он. — От бабушки тебе достались.
— Слава богу! — заплакала она. — Ты жив, слава богу. Все будет хорошо, увидишь.
Он легонько закрыл ей рот рукой.
— Мы больше не дети, Лили, у нас семья. Когда пойдешь домой, будь очень осторожна, тебе нельзя падать. Мы и так достаточно потеряли.
Шли дни, недели, а Лерой лежал и глядел на дырочки в акустических плитках больничного потолка, глядел и думал о конвейере, с которого он сорвался как дурак.
Он был еще в сознании, когда трое рабочих осторожно опустили его на деревянный настил.
Наступила весна, и он представлял себе, как, должно быть, сейчас жарко в цеху, где под флюоресцентными лампами, словно при свете рампы, люди исполняют свою изо дня в день повторяемую пантомиму — без его вокального сопровождения. Другие люди, потому что тех, кто работал вместе с ним, осталось, наверное, немного — они вернулись на стройку или нашли себе какую-нибудь другую работу на воздухе, — счастливцы. Но ветераны не захотели бежать, они-то, решил Лерой, и собрали для него деньги и прислали в больницу, а в коротеньком письме от дневной смены кузовного цеха написали: «Скорей поправляйся, Карузо! И не подписывай никаких бумаг, пока не посоветуешься с профсоюзным юристом».
И вот настал день, когда Лерой вернулся на завод. Он надел свой выстиранный и выглаженный комбинезон с почти неразличимыми среди пятен несмываемой красной краски следами крови, натянул грубые бумажные рукавицы и подошел к мастеру. Он каждой своей клеточкой ощущал плотную марлевую повязку на шее, кричаще белую на черной коже, словно воротничок священника, но не прикасался к ней руками.
— Ну как, выздоровел? — спросил мастер.
Лерой молча кивнул.
Подошел кто-то из ветеранов.
— Мы рады, что ты вернулся, парень.
— Спасибо, — сказал Лерой.
Кевин глядел на него несчастными глазами.
— Знаешь, когда тебя увезли, я все спрашивал себя, не во сне ли это было.
— Нет, не во сне.
— Я все время потом думал: не крикни я тебе, ты, может, не оступился бы и не упал.
— Ты тут ни при чем. Когда заносишься слишком высоко, все равно рано или поздно свернешь себе шею. И какая разница, кто тебе крикнул?
Кевин смущенно засмеялся:
— Я тогда совсем опозорился — в обморок упал.
— Я бы, наверное, тоже упал.
— Как чувствует себя жена, Лерой?
— Хорошо.
Больше Лерой ничего рассказывать