Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поясню для ясности: тем вечером Шарлотта Мадинье и Мигель Альтамирано познакомились, обменялись именами, приветствиями и даже парой классических александрийских стихов, но после этого долго не встречались. Оно и понятно: она была женщина замужняя, и все ее время уходило на благопристойное скучание, а он, напротив, никогда не сидел на месте, поскольку в ту пору в Панаме каждую секунду происходило что-то, достойное упоминания в «Бюллетене». Шарлотта забыла отца сразу же после знакомства и продолжала жить своей обычной жизнью, и в своей обычной жизни увидела, как февральский сухой воздух становится все плотнее с течением недель, а однажды майской ночью проснулась в испуге, потому что ей показалось, будто город обстреливают. Она выглянула в окно: шел дождь. Муж тоже выглянул и молниеносно подсчитал, что за сорок пять минут осадков выпало столько, сколько во Франции не бывает за год. Шарлотта смотрела, как по затопленным улицам плывут банановые шкурки и пальмовые листья, а иногда и более пугающие предметы: дохлая крыса, например, или колбаска человеческого дерьма. За месяц таких ливней случилось одиннадцать, и Шарлотта, глядя из своего заключения, как Колон превращается в трясину, над которой летают насекомые всех размеров, начала задаваться вопросом, а не был ли приезд в Панаму ошибкой.
Позже, в июле, ее сына зазнобило. Жюльена трясло так, будто кровать под ним скакала сама по себе, а стук его зубов было отлично слышно даже сквозь хлестанье струй дождя по террасе. Гюстав пропадал на работе – оценивал ущерб, принесенный ливнями каналу; Шарлотта, в еще влажном, выстиранном накануне платье, схватила ребенка на руки и на расхлябанной повозке добралась до госпиталя. Озноб прошел, но, когда Жюльена положили на койку в палате и Шарлотта потрогала тыльной стороной ладони его лоб, оказалось, что у него сильнейший жар. Кроме того, глаза у него закатились, и он, словно пасущаяся корова, все время старался высунуть сухой язык – слюны во рту не осталось. Воды утолить его жажду не нашлось, и в этом, учитывая ливень вокруг, крылась известная ирония. Ближе к вечеру появился Гюстав, который оббегал весь город, спрашивая по-французски, не видел ли кто его жену, и в конце концов, исчерпав все остальные предположения, решил искать в госпитале. Вдвоем с женой они провели ночь на жестких деревянных стульях, у которых отваливалась спинка, если к ней прислонялись. Иногда они сидя засыпали от усталости и по очереди, повинуясь какому-то знакомому им одним суеверию, меряли Жюльену температуру. На рассвете Шарлотту разбудила тишина. Дождь кончился, а ее муж спал, сложившись пополам: голова на коленях, руки висят до пола. Она потрогала Жюльена, с облегчением поняла, что температура упала. И безуспешно попыталась его разбудить.
Вновь я пишу столько уж раз писанную мною фразу: на сцене появляется Мигель Альтамирано.
Отец настоял на том, чтобы сопровождать супругов Мадинье в этих дьявольских обязанностях: забрать мертвого ребенка из госпиталя, положить в гроб, положить гроб в землю. «Во всем виноват призрак Сары Бернар», – сказал он мне много позже, пытаясь объяснить (но не преуспев), почему с головой окунулся в боль этих едва знакомых ему людей. Мадинье остались ему благодарны, я бы сказал, навечно: они переживали утрату и были совершенно сбиты ею с толку, а отец стал им переводчиком, гробовщиком, юристом и курьером. Иногда траур наваливался на него слишком тяжелым грузом, и в такие минуты он думал, что его миссия окончена, что он слишком близко принимает все это, но Шарлотта просила его не уходить, не покидать их, потому что от одного его присутствия им легче, а Гюстав клал ему руку на плечо, как старому боевому товарищу: «Вы все, что у нас есть», – говорил он… и тут появлялась Сара Бернар, бросала ему строчку из «Федры» и уходила. И отец не отыскивал в себе сил распрощаться: Мадинье, словно щеночки, не могли выжить без него в негостеприимном и непонятном мире Перешейка, где уже не было Жюльена.
Помнится, примерно в то же время в Колоне стали поговаривать о «французском проклятье». С мая по сентябрь, помимо единственного сына Мадинье, двадцать два рабочих со стройки канала, девять инженеров и три жены инженеров пали жертвами убийственной лихорадки Перешейка. Непогода продолжалась – в два пополудни небо темнело, и почти сразу же начинался ливень, он падал не каплями, а плотной пеленой, словно в воздухе висела руана, – но работы тоже продолжались, несмотря на то, что выкопанная накануне земля под натиском дождя к утру сползала обратно в ров. Как-то в выходные Чагрес так поднялась, что пришлось остановить железнодорожное сообщение: пути на тридцать сантиметров ушли под мутную от водорослей воду. Парализовало железную дорогу – парализовало и канал. Инженеры собирались в посредственном ресторане отеля Jefef rson House или в салуне 4th of July, где были столы, способные вместить топографические карты и архитекторские планы – а время от времени и партию в покер, – и часами спорили, как пойдет стройка, когда наконец развиднеется. Часто они прощались, условившись встретиться завтра на работе, а на следующее утро узнавали, что такого-то положили в госпиталь с ознобом, или он сидит в госпитале с температурящей женой, или они с женой сидят в госпитале с ребенком и раскаиваются, что приехали в Панаму. Выживали немногие.
Здесь я вступаю в область противоречий: невзирая на все это, невзирая на отношения с Мадинье, мой отец (а точнее его любопытное преломляющее перо) писал, что «редкие случаи желтой лихорадки среди героических строителей канала» были «занесены из других мест». Никто не остановил его, а потому он продолжал писать: «Нельзя отрицать, что тропические болезни проявились среди неместного населения, но одна или две кончины, в особенности среди рабочих, приехавших с Мартиники или Гаити, не должны вызывать напрасной паники». Его хроники/очерки/репортажи печатались только во Франции. И там, во Франции, люди, имевшие отношение к каналу, читали их и пребывали в спокойствии, и акционеры продолжали покупать акции, потому что в Панаме все шло хорошо… Не раз я думал, что отец мог бы разбогатеть, если бы сообразил запатентовать свой преломляющий журналистский стиль, которым с тех пор столько злоупотребляют. Но я несправедлив. В конце