Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Диана принялась хохотать, и Брюно хотел сделать ей внушение, но остановился. Она вдруг звучно икнула, как настоящая пьянчужка. В салонах подобные выходки встречают каменными лицами и потоками слов. Но только Диана, вместо того чтобы бросить на присутствующих осуждающий взгляд, как обычно поступают со стыда люди, позволившие себе подобный промах, сделала совершенно невероятную вещь: она открыла висевшую у нее на руке соломенную сумочку, с раздражением заглянула внутрь и тщательно закрыла ее. На какое-то мгновение Лоик и Брюно онемели, затем Брюно заметил, что и без того красные щеки Лоика побагровели еще пуще от желания рассмеяться, но это длилось недолго. Он только что вернулся с поля, откуда, опередив его, раньше закончив работу на своем полугектаре, прибежал на ферму Никуда-Не-Пойду. Лоик умирал от усталости, из-за чего и потерял свойственную ему проницательность. Разговор внезапно показался ему сюрреалистическим. Словно это он, Лоик Лермит, добрый босеронский землепашец, приютил у себя двух парижан. Ему в голову пришла забавная мысль: сегодня вечером только жнецы могут рассчитывать на его уважение. Остальные же, кем бы они ни были, пусть даже они прикатят сюда в «Роллс-Ройсе» из Академии наук, будут для него всего лишь хлыщами, предающимися абстрактным рассуждениям. По крайней мере Диана, несмотря на свое опьянение, помогала готовить яблочные пироги и отведала убоины, что делало ее более живой, более реальной, чем Брюно с его тройным солнечным ударом. Более живой, чем муж Люс с его невидимыми миллионами, чем леди Дольфус, парижская законодательница мод и элегантности. Лоик соприкасался с землей, выворачивал ее пласты, брал у земли зерно, которое было предтечей хлеба. Он стал самому себе смешон; он смеялся над самим собой и над салонами, в которых проводил свою жизнь, и над той жизнью, которую ему еще предстоит прожить в тех же салонах. А через несколько дней он будет смеяться над сельской жизнью, над полями, над урожаем, над зерном, над своей физической усталостью, как и подобает смеяться человеку по имени Лоик Лермит, когда ему становится ясно после пятидесяти лет прожитой жизни, что сама эта жизнь была, по существу, пустой и вовсе не обязательной. Когда становится ясно, что некоторые невыносимые моменты, пережитые в прошлом, действительно были невыносимыми, а счастье, хотя и весьма сомнительного свойства, действительно было счастьем. В общем, когда становится ясно, что выражение «прожигать жизнь» встречается не только в романтических произведениях.
– Кажется, он хочет укусить меня! – закричала Диана.
Она присела с другой стороны кровати лицом к Брюно, и придурок действительно весьма свирепо уставился на нее; он даже ощеривался, показывая зубы, похожие на зубы старого пса. Она повернулась к Лоику. (Милая Диана была взаправду пьяна!)
– Представьте себе, этот парень считает, что я готова броситься на Брюно, наверное, с ним вместе! Как будто я могла бы поступить так под этим кровом! – сказала она, указывая широким жестом на засиженный мухами потолок. – Как будто я собираюсь показать этому невинному созданию все тонкости и извращения греха, которые он будет помнить всю свою жизнь, а возможно, и обучит им своих животных!
Лоиком овладел приступ дикого смеха, передавшегося затем и Диане. В нем слились их усталость, полный разрыв с прежними привычками, вся странность их приключений, полное изменение привычного течения их жизни. Неизвестно почему, они оба содрогались в конвульсиях, Диана даже вынуждена была встать и, ковыляя, добрести до стены, чтобы прислониться к ней. «Странно», – подумал Лоик. Странно было видеть, как эти два совершенно непохожих человека смеялись совершенно одинаково; было нечто таинственное, нелогичное, могущественное в этом сумасшедшем смехе, нечто, вырывавшееся из глубины подсознания, не связанное с остальными чертами характера, но нуждающееся в том, чтобы быть разделенным с кем-то, как и наслаждение. Например, у них с Дианой не было ничего общего, разве что они посещали одни и те же салоны, но иногда их одолевал абсурдный и почти шутовской смех по одному и тому же поводу. Они задыхались от этого смеха, он увлекал их за собой и мучил. Если в отношениях двух людей, даже страстно влюбленных, никогда не было такого смеха, в решающий момент его всегда не хватало. Отсутствие этого смеха зачастую объясняло внешне ничем не оправданные разрывы отношений, а если он вдруг возникал, то мог служить причиной довольно странного взаимного влечения, как, например, теперь, когда никто не смог бы встать между Лоиком и Дианой. Наконец они успокоились, присели – она на стул, он – на подоконник, с такими предосторожностями, как будто были тяжело ранены, то есть вели себя так, как положено людям, ставшим жертвами безумного смеха. Удостоверившись, что к партнеру возвращается хладнокровие, что приступ прошел, они оба вернулись к взаимному недоверию, раздражению, перестали интересовать друг друга, короче говоря, вернулись каждый в свое одиночество. И только тогда они смогли посмотреть на Брюно.
Выражение его лица было им очень хорошо знакомо; он пытался изобразить непонимание причины их смеха: подчеркнуто благосклонный взгляд, вопросительно поднятые брови, нетерпеливое покусывание губ, – все его лицо выражало снисхождение, с некоторой долей заинтригованности. К сожалению, обнаружилось, что Никуда-Не-Пойду в своем обожании к нему решил, подражая Брюно, скорчить такую же мину. Лежа на кровати, Брюно не мог видеть этого. Во всяком случае, погрузившись в самолюбование, он и не думал смотреть на того, кто так хотел походить на него. Никуда-Не-Пойду поднял брови до самых корней волос – что было нетрудно сделать при его низком лбе – и так сощурил глаза, что они буквально исчезли, свою толстую нижнюю губу он не покусывал, а почти что жевал. Зрителям понадобилось какое-то время, чтобы понять, что означала эта странная мимика. Но в тот момент, когда они поняли это, продолжавший невозмутимо взирать на них Брюно протянул руку и небрежным жестом стряхнул пепел сигареты на выложенный плиткой пол в комнате доброй Арлет. В свою очередь, Никуда-Не-Пойду не глядя вытянул свою толстую руку, но там, куда он стряхнул пепел, оказались, к несчастью, пуловеры Брюно.
– Могу ли я узнать, что происходит? – надменно спросил Брюно.
И как будто желая подчеркнуть свою усталость, он снова небрежно протянул руку и спокойно погасил окурок о пол. Так же поступил и Никуда-Не-Пойду, полузакрыв глаза, и только тогда, когда он прожег третий пуловер, он понял, что что-то не в порядке. Бросив беглый взгляд на незнакомые ему вещи, он поспешно убрал руку и спрятал ее между коленями, что снова вызвало приступ истерического смеха у Лоика и Дианы. Толкаясь, они выбежали из комнаты, причем Лоик еще нашел в себе силы пробормотать неразборчивые извинения.
Когда его друзья вышли, Брюно повернулся к Никуда-Не-Пойду, который сидел со странным выражением лица, закрыв глаза, как человек, проглотивший жгучий перец, а теперь молчал, словно язык проглотил.
– Принеси мне воды, – сказал ему Брюно.
В конце концов, если уж ему суждено терпеть рядом с собой этого странного обожателя, то лучше сделать из него лакея. Ведь было же немало умных людей, лакеи которых были идиотами. Например, у Дон Жуана, разве не так? И у кого-то там еще, в пьесе Мольера? У кого точно – Брюно не мог вспомнить. (Нужно сказать, что его познания были весьма скудными и ограничивались периодом между 1900-м и 1930 годами.) Он собирался надеть один из своих пуловеров и брюки в полоску, как у яхтсмена, а что поделать, если в его гардеробе не было предусмотрено одежды, подходящей для фермы. Слегка усмехнувшись, он посмотрел в зеркало, жалкое зеркальце, висевшее на вбитом в стену гвозде. Для жертвы солнечного удара он был не такой уж и красный! Он посмотрел на свои зубы, втянул в себя щеки и тихо сказал сам себе: «Отлично!» В этот момент и появился запыхавшийся Никуда-Не-Пойду с кувшином воды, который он проворно поставил к ногам Брюно. Тот невольно отшатнулся: этот тип был действительно чокнутым. Всем известно, что выражение восхищения им никогда не заставляло его смягчаться, но обожание со стороны этого монголоида или как его… гидро… в общем, что-то в этом духе, казалось ему уж слишком бурным. Вот так!..