Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уголки губ Эзры дрогнули.
– Почему ты никогда не улыбаешься? – спросила я.
– У меня зубы кривые.
– Неправда.
– Серьезно. – Он обнажил зубы. Нижние были и правда слегка неровными. – В начальной школе все надо мной издевались. Меня отказывались обслуживать в ресторанах. В итоге пришлось носить на голове бумажный пакет с дырками для глаз, и детишки в ужасе разбегались, завидев меня.
– Ой, да ну тебя.
– Чистая правда.
– Нет, серьезно, почему ты никогда не улыбаешься?
– Да нет, улыбаюсь.
– Но не на играх. Даже победам не радуешься. Вот Кэс на поле явно наслаждается. А ты никогда не кажешься счастливым.
– Я же не Кэс.
Я почувствовала, что краснею. Иногда я против собственной воли заговаривала о Кэсе.
– Но разве тебе это не нравится?
– Футбол?
– Нет, блин, вращение тарелок.
У него опять дрогнули уголки губ.
– Да, я люблю футбол. А вот по поводу вращения тарелок особых эмоций не испытываю.
– Так почему же ты не выглядишь счастливым, когда играешь? Ты же отличный футболист. Вроде как должен получать удовольствие.
– Когда любишь что-то, ты просто не можешь постоянно быть счастливым, разве нет? Вот поэтому-то и любишь. Из-за любимого дела испытываешь кучу разных эмоций, не одно только счастье. Иногда бывает больно, иногда даже крыша едет, но… Но зато ты что-то чувствуешь.
Я тут же вспомнила, как Кэс целовал Молли Макдауэлл в классе домоводства. Интересно, а он когда-нибудь любил что-то вот так? Я перевела взгляд на пляж, где Кэс бросал Джордану мяч и его спина светилась в лучах послеобеденного солнца, – и внезапно мысленно переместилась в то время, когда мы учились в начальной школе и вместе ходили в бассейн. Тогда Кэс был бледным и тощим, мы плавали с надувными кругами и носили дурацкие разноцветные очки, которые оставляли вокруг глаз алые отпечатки. Все это было задолго до того, как я упросила маму купить мне раздельный купальник. До того, как тренировки сделали Кэса широким в плечах. Тогда мы были одни в целом мире. В какой-то другой вселенной с тех пор ничего не изменилось. Там между нами нет пропасти. Там он не ходит по тем дорогам, по которым не могу пойти я.
Я поняла, что Эзра не сводит с меня глаз.
– Пойду-ка я к ребятам, – сказал он.
– Ладно.
Я не хотела уходить и снова повернулась к океану. Звук шагов Эзры утонул в шуме прибоя.
Вечером того же дня я бросила рюкзак на пол кухни и крикнула:
– Я дома!
Мои слова поглотила тишина. Видимо, никого нет. Свет нигде не горит. Я тут одна. По крайней мере, так мне казалось.
– Девон? – В дверях появилась мама. У нее было такое серьезное выражение лица, что я, собираясь с дороги перекусить, замерла на полпути до холодильника.
– Что такое?
– Зайди к папе в кабинет. Нам нужно поговорить.
Папин кабинет находился на первом этаже. Там было большое окно, которое выходило на задний двор. Пока мама присаживалась, а папа, сидевший за столом, перекладывал бумаги, я смотрела на темную улицу.
– Что такое? – снова спросила я. В животе появилось неприятное чувство. Я попыталась улыбнуться.
В последний раз мы вели серьезную беседу, когда обсуждали переезд Фостера. Но это было в гостиной, с печеньками, и родители вели себя как-то иначе. Сейчас же мама глядела в окно, скрестив руки на груди и поджав губы. Она казалась… печальной.
Папа наконец заговорил:
– Ты знаешь, когда мы соглашались забрать Фостера, то думали, что это временно. Мы, конечно, его крестные, но только у его матери есть право решать, что для него лучше – остаться у нас или вернуться к ней.
В животе ухнуло, к щекам прилила кровь. Фостеру нельзя возвращаться. Его это погубит.
В одно мгновение я сосредоточилась не хуже Эзры. Я готова была сражаться за Фостера. Но тут папа продолжил:
– Мы пообщались с Элизабет и социальной работницей, которая занимается Фостером, и… – Он сделал глубокий вдох. – В общем, милая, Элизабет отказывается от родительских прав. Она даст нам его усыновить.
– Усыновить?
– Да.
Усыновить. Усыновить. Усыновить. Когда повторяешь слово много раз, оно в итоге теряет всякий смысл. Я моргнула и не нашла ничего лучше, кроме как спросить:
– А он знает?
Папа кивнул, и я враз потеряла способность концентрироваться. Мысли расползлись в разные стороны.
Я мягко закрыла за собой дверь в кабинет и поднялась к себе. В ушах стояли подбадривающие реплики родителей и слово «усыновить». Бешено колотилось сердце, и в каждом ударе отзывалось одно и то же чувство. Облегчение. Я испытывала облегчение, но в то же время была ужасно рассержена. Я ненавидела гребаную трусиху Элизабет и весь этот мир: если уж у меня должен был появиться брат, то почему именно так? Это же неправильно.
Наверное, стоило быть помягче. Но порой единственное, что остается, – думать о себе. Иногда только так можно справиться с трудностями. Только так можно придать смысл тому, что происходит в этом огромном пугающем мире. Я хлопнула дверью своей комнаты, упала на кровать и задумалась о том, помогут ли мне родители с поступлением, учитывая, что у них теперь новая ответственность в лице Фостера.
А потом… Потом я подумала о Фостере, и весь мой эгоизм смыло волной стыда. Одно дело отдать ребенка на усыновление, когда он еще совсем маленький. Но кто четырнадцать лет растит сына и только тогда решает, что он ему не нужен? Упс, простите, нет, мне придется его вернуть. Будто это какая-то системная ошибка в мироустройстве. Письмо возвращается к отправителю.
Я заставила себя подняться. Нужно было увидеть Фостера. Я постучала в дверь его комнаты, и он ответил внятным и четким «Войдите». Фостер лежал на кровати. Прямо в своем ярко-красном футбольном шлеме. Я попыталась не выдавать волнения. Что вообще сказать в такой ситуации? С чего начать?
– Как дела?
М-да. Прекрасное начало. Фостер оставался невозмутимым.
– Нормально.
– Что… Ну, в смысле…
– Все в порядке, Дев. – Фостер посмотрел на меня сквозь решетку шлема. – Не то чтобы я этого не ожидал. Она позвонила и все объяснила. Все нормально.
Я присела на краешек кровати.
– Хочешь… телик вместе посмотреть или еще чем-то заняться?
Он покачал головой.
– Можно Эзру позвать, – предложила я.
Фостер задрал голову.
– Ладно. Но звонить ему сама будешь.
– И что сказать?