Шрифт:
Интервал:
Закладка:
...Нет, нет! Господь обращал свой взор к таким - смердящим и мерзким, думал священник, вытянувшись на полу в каморке. Обратимся к Писанию. Женщина из Капернаума, двенадцать лет страдавшая кровотечением... Прелюбодейка, которую толпа хотела побить камнями... В них не было обаяния, не было красоты. Но любой пленится прекрасным и чистым. Это ли истинная любовь? Возлюбить - это значит не погнушаться, не отвернуться от грязных и сирых. Умозрительно отец Родригес понимал это - и все же не мог простить Китидзиро. Вновь представился ему лик Христа, залитый слезами, - и Родригес устыдился себя.
* * *
Началась церемония фумиэ[31].
Верующих поставили в ряд, точно ослов на базаре. На сей раз на скамеечках во дворе сидели не давешние знатные господа, а чиновники помоложе и рангом пониже. Рядом стояли стражники с палками наготове и ловили каждое движение самураев. В рощице заливались цикады; прозрачно синели небеса, воздух был свеж и прохладен. Но чувствовалось, что скоро опять накатит одуряющая жара. Только отца Родригеса оставили в каморке; прижавшись лицом к прутьям решетки, он наблюдал за приготовлениями к предстоящей процедуре.
- Чем скорее вы покончите с этим, тем скорей вернетесь домой. Наступите только для виду. Это не нанесет урон вашей вере.
Фумиэ - лишь формальность, - твердил чиновник. - Надо только поставить на образ ногу. А верить можно во что угодно. Властям это безразлично. Согласно указу, надо только слегка коснуться ногой - и сразу же на свободу!..
Четверо христиан слушали его с отсутствующим видом. Отец Родригес никак не мог взять в толк, что замыслил чиновник. Лица у пленников были одутловатые, мертвенно-бледные от долгого пребывания в темноте. Они походили на безжизненных марионеток.
Пробил час: что должно было свершиться, свершилось. И все же у священника не было предчувствия, что с минуты на минуту решится его судьба и судьба четверых христиан. Уж больно мягко стелили чиновники - они словно просили об одолжении. Крестьяне протестующе покачали головой - и чиновники удрученно удалились в глубь двора. Угодливо изогнувшись, стражники принесли завернутую в материю икону и положили на землю перед крестьянами.
- Тобэй, житель острова Ицукидзима, из поселка Кубо-но-ура! - сверяясь со списком, выкликал чиновник. Христиане продолжали молчать, сосредоточенно глядя перед собой. Стражник в растерянности ткнул палкой сидевшего слева, но тот только отмахнулся. После нескольких ударов он повалился на землю, но так и остался сидеть на месте.
- Тёкити, из той же деревни!
Одноглазый упрямо затряс головой.
- Хару, из той же деревни!
Крестьянка, угостившая священника кабачком, понуро смотрела в землю. Стражник огрел ее палкой, но она даже не подняла глаз.
Вызвали последнего - старика по имени Матаити, но и тот точно врос в землю. Теперь чиновники больше не бранились и не кричали. Сидя на скамеечках, они переговаривались самым невозмутимым образом, будто и не ожидали иного исхода, потом поднялись и удалились в караульную. Солнце стояло над головой, прямые лучи его падали на узников. В сверкающее безмолвие ворвалось стрекотание цикады.
Крестьяне и стражники начали зубоскалить, будто ровным счетом ничего не случилось. Из караульной выглянул чиновник и объявил, что все должны возвратиться в тюрьму, кроме Тёкити, одноглазого.
Священник отпустил прутья решетки и сел на пол. Он не знал, что будет дальше, но чувствовал расслабленное облегчение. Нынешний день кончился мирно. А завтра... Утро вечера мудренее, до завтра надо еще дожить...
- Поди жаль выбрасывать-то?
- Уж как жаль...
Ветер донес до него обрывок какого-то непонятного разговора: это мирно беседовали одноглазый со стражником. Муха влетела в окно и с сонным жужжанием стала виться возле Родригеса.
Вдруг чья-то тень метнулась по двору. Послышался странный свист - и звук тупого удара. Священник прильнул к решетке, но все уже было кончено: казнь свершилась; самурай вкладывал в ножны грозно сверкающий меч. Труп одноглазого лежал на земле. Стражники неторопливо поволокли его за ноги к одной из вырытых ям, кровь черным шлейфом тянулась за ними, заливая тюремный двор.
Внезапно из тюрьмы донесся пронзительный женский крик. Он звенел нескончаемо долго, как протяжная, заунывная песня. Когда он оборвался, повисла мертвая тишина. Пальцы священника, сжимавшие прутья, конвульсивно подергивались.
- Глядите все, хорошенько глядите! - кричал чиновник, стоя спиной к священнику. - Так будет с каждым, кто не дорожит своей жизнью!.. Неприятная процедура, но чем скорей вы покончите с этим, тем скорее уйдете отсюда. Я же не принуждаю вас отрекаться. Только поставьте ногу на образ. Это не оскорбит вашу веру...
Стражник выволок из тюрьмы визжащего Китидзиро. Тот был в одной набедренной повязке. Беспрерывно кланяясь, нетвердыми шагами Китидзиро приблизился к чиновнику, поднял ногу - и поставил ее на Распятие.
- А теперь пошел вон! - рявкнул чиновник, указав на ворота, и Китидзиро точно ветром сдуло. Он так и не оглянулся на Родригеса. Но тому было уже все равно.
Ослепительно белое солнце немилосердно палило голую землю. В безжалостных его лучах чернело пятно - то была кровь одноглазого.
В роще все так же звенели цикады. Воздух был неподвижен. И все так же, сонно кружа, вилась над священником муха. Мир жил своей жизнью. Человека не стало, но ничто в мире не изменилось.
«Так вот как это бывает...» Родригеса била нервная дрожь. Он не мог отпустить прутья. «Вот как оно бывает...».
Его сразила даже не внезапность происшедшего; разум отказывался постичь другое - почему все так же звенит тишина? Почему стрекочет цикада? Почему жужжит муха? Человека не стало, а мир будто и не заметил. Какая нелепость! Какая жестокая мука... Почему Ты молчишь, Господи! Ты ведь не можешь не знать, что только что здесь погиб тот одноглазый крестьянин - он умер во славу Твою. Отчего же такое безмолвие? Эта полуденная тишина? Почему жужжит муха? Чудовищная нелепость... А Ты - Ты бесчувственно отвернулся! Это... невыносимо. Kyrie eleison! Господи, милосердный! Дрожащими губами он попытался прочесть молитву, но слова застревали в горле. «Господи, не оставь! Не покидай меня столь внезапно, необъяснимо! О том ли я должен молиться? Я всегда полагал, что молиться - значит, славить Тебя, а сам... сам изрыгаю хулу. Неужели, когда умру я, так же будут звенеть цикады и жужжать полусонные мухи? Жажду ли я геройства? И что мне дороже - скромное мученичество или доблестная кончина? А может быть, я просто-напросто вожделею посмертной славы святого?..»
Стиснув руками колени, он неподвижно сидел на полу.