Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Моя дорогая, я не так далеко.
Ты можешь убить меня, не обнимая,
Моя дорогая…
— Это вы еще поездить по городу нас заставили, нет бы дома сидеть. Нехорошо…
— Сейчас встаете, мы за вами. Даже не пытайтесь улизнуть или звать на помощь — уважайте право этих людей на заслуженный отдых, — они разжали мои плечи, и я почувствовал, как кровь прилила к онемевшим рукам.
Мы вышли, а Вера все пела: «Моя дорогая…», и я знал, что она смотрела мне вслед.
Глава 9
Последовавшие за случившимся событиями дни я помнил отчетливо, но возвращаться к ним в течение всей своей жизни никогда не любил. Хотя, что было ожидаемо, они находили меня сами.
Меня и других арестованных держали во внутренней тюрьме на Лубянке. Это было огромное пятиэтажное здание, первые два из которых служили когда-то гостиницей страхового общества «Россия», потом в нем ненадолго обосновался Московский совет профсоюзов, а в тюрьму оно превратилось еще при Дзержинском, когда я только родился.
Оказавшись внутри, я подумал сперва, что большую часть его занимали хитро переплетенные коридоры и ходы, выстланные ковровыми дорожками. Пока меня водили по ним, нам не встретился ни один другой заключенный. Не скажу точно, сколько там было камер, но, очевидно, достаточно, чтобы вместить столько человек. Когда я пригляделся к дверям, то заметил, что нумерация на них была нарочно перепутана, и от скорой потери ориентации в пространстве стало понятно, почему. Наконец возле камеры с номером «30» меня остановили, открыли дверь, и я вошел.
Камера была одиночной, рассчитанная на одного-двоих. Из мебели там стояла лишь железная кровать с тонким матрасиком и серым одеялом, столик-тумбочка, а в углу — бачок, закрытый крышкой. От нечего делать я принялся мерять комнату шагами — пять в длину и четыре в ширину. В самой камере было темно и душно. Единственное окно располагалось слишком высоко, в него были вдавлены тюремные решетки, а сверху на них наставили жестяные ящики. Я попытался, как мог, открыть его, но все, чего мне удалось добиться, — узкая щель. Зато смог увидеть кусочек голубого неба.
Помаявшись и послонявшись из угла в угол, я понял, что оставалось лишь ждать, пока, как мне сказали, не вызовут на допрос. Я дремал, как мог, нашептывал себе стихи Есенина, Блока, Маяковского, какие еще мог вспомнить, проговаривал патогенез атеросклероза и стадии воспалительной реакции. Ночью я проснулся от того, что в камеру завели еще одного человека — все лицо его напоминало кровавое месиво, руки были спереди сцеплены наручниками. Он даже не посмотрел в мою сторону, а просто рухнул на пол, как мешок с картошкой, опершись спиной о стену, и уснул. Через малые промежутки его вызывали на допрос, а под утро руки у него уже были сцеплены за спиной. Тогда его увели в последний раз, и больше я никогда с ним не встречался.
Утром я старательно по сотне раз напоминал себе, какой сегодня должен быть наступить день, и все равно каждый вечер приходил в недоумение и с трудом подсчитывал, сколько уже находился в этом проклятом месте. В какой-то момент мне показалось, что был я не в громадной тюрьме, а в каком-то далеком месте, сооруженном специально для меня, что голубой кусок неба — ткань, что длинные коридоры, по которым меня вели — мираж. Потом паника отступала, рассудок возвращался ко мне, и мысль, что вся эта вынужденная изоляция устроена нарочно, чтобы нас, заключенных, сводить с ума, немного успокаивала меня. Однажды, начав в отчаянии биться затылком о стену, я понял, что внутри стены была полость, и всякий, кто пожелал бы «переговариваться» через постукивание, не преуспел бы в этом. Еда была крайне скудна, но я с удивлением обнаружил, что в суточный паек входили папиросы. Мне, человеку некурящему, пришлось складировать их в тумбочке в надежде, что рано или поздно удастся произвести обмен на что-то более полезное.
На исходе пятого (по моим подсчетам) дня ночью меня резко подняли с кровати и, не соображая, я пассивно поплелся по коридорам, нервирующим больше, чем неизвестность, ожидавшая меня. Преодолев несколько лестничных пролетов, мы оказались перед железной дверью, куда меня с силой втолкнули, что я чуть не рухнул.
Комната была маленькой. В ней ничего не было кроме стола и стула, на который меня тут же усадили. По другую сторону от него сидел следователь в форме. Он посмотрел на меня с каким-то животным превосходством, как смотрит лев на лань, которой вот-вот перекусит сонную артерию. Он направил на мое лицо, ослепляющий резкий желтый свет от лампы с треснувшим плафоном. Она отбрасывала большие и резкие тени на стены. В отдалении стоял еще один маленький стол — за ним сидел человек в форме и с темным лицом (видимо, от нехватки света) и что-то упорно записывал.
Следователь не представился. Он долго смотрел на меня, перебирая пальцами какие-то бумаги, в которые у меня не хватило духу всматриваться, и без предисловий начал:
— Следствию известно, что, будучи враждебно настроены к советской власти, вы установили контакт с еврейской-буржуазной организацией «Джойнт», группировка которой расположилась в скрытой части дома врача невропатолога Александра Сергеевича Коваленко, и вели активную работу в ее пользу. Намерены ли вы показывать об этом правду?
Я растерялся, не зная, как отвечать. Еще попав на Лубянку, я дал себе слово не выдавать Александра, но теперь, когда моя связь с ним была фактически установлена… Мое молчание продлилось достаточно долго, чтобы сидевший поодаль человек встал, приставил мне к уху руки «рупором» и громко закричал:
— Намерены ли вы показать об этом правду?!
В считанные секунды оправившись от боли и шока, я заговорил:
— Заявляю, что у меня нет никакого желания скрывать что-либо от следствия. О причастности к организации «Джойнт» я ничего показать не могу, поскольку дел с ней никогда не имел.
— Напрасно вы пытаетесь отрицать доподлинно установленные факты вашего сотрудничества с Коваленко.
— Заявляю повторно о непричастности к упомянутой организации, а также я не имел понятия о деятельности Коваленко.
— Какими сведениями вы располагаете о нем?
— Я заходил к нему один или два раза, чтобы отдать одолженные книги по просьбе Антона Антоновича Орлова. Из его рассказа узнал, что Коваленко добропорядочный врач, но с ним самим в диалог не вступал.
— А какое отношение вы имели