Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда Катя вошла в комнату, держа в руках одеяло с подушкой, она увидела сгорбленную, трясущуюся в истерике фигуру человека. Эта фигура закрывала лицо руками, отчего плач звучал приглушённо. Сквозь её пальцы шёл пар. Домрачёв уткнулся лбом в стекло, и шкаф затрясся вместе с ним. Катя тихонько подошла к холодной кровати с заиндевевшим матрасом и стала медленно её застилать. Когда она закончила, то тяжело вздохнула, села на перину, подобрав дублёнку, и горькими от слёз глазами посмотрела на тоскующего по ушедшему человека. «Время ускользает из рук, как рыба», — подумала она и закрыла глаза, слушая плач, бессмысленный, не способный ничего вернуть — злой, тревожный плач.
— Пойдёмте за дровишками сходим, Степан Фёдорович, — сдавленно проговорила Катя.
— Пойдём, пойдём, Катенька, — утирая глаза, сказал он и осторожно положил фотографию обратно в ящик.
Домрачёв с Катей утащили по охапке дров с участка Бухаровых. Катя уложила дрова в печь, засунув под них немного бумаги, и чиркнула спичкой.
— Задвижку, главное, не трогайте, — наказала она. — Я вам через полчасика чайку принесу с блинами.
Домрачёв ничего не ответил, взял письма и, пододвинув стул к печке, уселся на него. Катя ушла.
Первым Степан Фёдорович открыл отцовское письмо, датированное 1959 годом:
«Дорогой Жора, привет тебе. Соскучился по тебе страшно. В июне, должно быть, приеду. Как ты? Как Люся?
У нас всё замечательно. Погода стоит хорошая. Вчера уже купаться ходили. Отец здоров, правда, мать хворает. Говорит, ничего страшного. Ты знаешь, по весне у неё аллергия бывает. Но в этом году как-то сильно её шибануло. Ничего, оклемается.
На девятое мая понажрались, ходили на моторках плавать — чуть не поубивались. С Серёгой Ермиловым подрались: бабу не поделили. Вернее, он не поделил. Ко мне моя чува приезжает. Родители наседают. Женитесь, говорят. Вроде поотмахались.
Отец всё ворчит на тебя. Что, мол, в город никак не переедешь. Но я тебя понимаю. Обстановка здесь страшная. Трубы, заводы.
Соседи у нас погорели. Позавчера. Всё гарью пахнет. Отец говорит, ещё долго вонять будет.
Пиши, пожалуйста, скорее. Скучаю очень. Надеюсь, скоро увидимся. В июне отпуск обещают. Надеюсь, ничего не сорвётся».
Другое письмо было датировано 1972 годом. Из Харькова. От Кучкаровых — дальних родственников:
«Жорочка, Люсенька, здравствуйте.
Давно не пишете: маме обидно. Пишу вам из цеха. Работы мало. Всё сидим, чаи гоняем.
Вову скоро должны повысить. Наверное, переедем. Ясности пока мало, но мы надеемся.
Папа плохой последнее время. С неделю назад руку сломал. Поскользнулся у подъезда. Болит страшно. Я обезболивающие ему колю. Летом хотим к вам приехать. Мама тоже хочет. Скучает по родине, говорит, по дочке. За папу говорить боюсь. Грустный он в последнее время. Мысли всякие в голову приходят. Мне даже страшно об этом подумать.
Вика учится хорошо. Пятёрки одни приносит. Капризная, правда, больно стала. Но ничего: это взросление.
Вы как? Как хозяйство?
Пишите скорее. Сильно скучаем».
Домрачёв вспомнил, как «капризная» Вика молча танцевала в его комнате с фонариком в руках и слепила ему глаза, так что он ничего не мог разглядеть; как ему было страшно, что могут зайти родители и наказать их. И воспоминание об этом трепете перед чем-то непонятным, но манящим заставило его улыбнуться и испытать волнение даже спустя почти полвека.
Домрачёв взял другое отцовское письмо от 1966 года.
«Жора! Родился! Три восемьсот!
Здоровый, крепкий. Уже страшно его люблю. Думаем назвать Стёпой — в честь деда. Приезжай скорее: познакомитесь. Инна ничего, чувствует себя хорошо. Роды, правда, были тяжёлые. Выпишут нескоро, говорят. Я все ногти посгрызал под окнами. Врачи, гады, не пускают с гостинцами. Пытался через окно передать. Медсестра так на меня и скинула макароны эти.
Отец тоже счастлив. Но чуть-чуть грустит. Матери не хватает. Нам всем…
Людочка тоже рада братику. Только ревнует. Спасибо тебе за деньги. Выручил. С получки пришлю тебе их обратно. Накрыли стол, будем отмечать. Тётя Света из Брянска приехала, с сыном Колей. Помнишь такого?
Ну, пиши. И приезжай скорее в гости! Все тебя ждут».
Домрачёву вдруг вспомнилось, как в детстве мама одним тёплым хмурым осенним днём водила его к портнихе на улицу Высоковольтная. Выходной был, но ни сестры, ни отца с ними почему-то не было — вдвоём пошли. У маленького Стёпы от такой непривычной близости с матерью колотилось сердце. Всё для него в тот день было новым и оттого волшебным. Неразгаданным, удивительным казался ему тихий двор, в который выглядывали окна квартиры той портнихи: дома были низкие, по четыре или пять этажей, в жёлтой штукатурке, мокрые, между ними — чахлая избёнка за косым забором, сырая и холодная, а в мутном окне — тёплый свет. И даже эта изба казалась Стёпе сказочной. У подъезда дома портнихи был разбит садик. Все цветы тогда уже давно отцвели, а стебли их были спрятаны под толстым одеялом оранжевой листвы. Только резиновые лебеди торчали, да грибочки из сухих пней и разрисованных кастрюлек.
В квартире портнихи было тесно: всё пространство было чем-то занято, всюду на стенах висели вышитые ею картины, кругом вешалки, подушечки с иглами, мотки, отрезы. И во главе всего этого громоздкая и незнакомая ребёнку швейная машинка. Везде какие-то крючки, колёса, ручки, пластины, лапки — и всё это, понимал он, с помощью человека шьёт одежду. И таким сложным ему казалось это устройство, что не верилось в его рукотворное происхождение. Словно кто-то куда более могущественный, чем все люди, чем даже мама, лёгким касанием руки вдохнул в выпуклую деревяшку поистине волшебные свойства.
Сама портниха была совсем молодой девушкой. Отчего-то жила одна: ни мужа, ни детей. В доме у неё играл вальс, и будто бы всегда играл, не пойми откуда, даже когда не было гостей, и будто бы даже когда самой портнихи не было дома. Она была красивой девушкой, и Стёпе был до невероятности любопытен её быт. Ему надолго запомнились те спокойствие и лёгкость, с которыми она жила в этой причудливой квартире. Она срослась с этим волшебством и, как мама, стала волшебной. Портниха, мило улыбаясь, начала снимать с него мерки, и мама отчего-то вся засияла.
Когда возвращались домой, мама держала Стёпу за руку и никак не могла сдержать улыбки. Больше никогда Стёпа не видел такого радостного взгляда матери. Для неё было необыкновенным счастьем, что она скоро купит сыну водолазку. Обычная маленькая кофта на ребёнка с обычными рукавами, с обычным воротником, из обычной ткани — но сколько было счастья! Стёпа тоже шёл весёлый, однако на мать смотрел с непониманием. Он, наверное, до сих пор не понял того её взгляда.
Среди писем Домрачёву попалась выцветшая фотография милой девушки. Степан Фёдорович долго смотрел на неё и никак не мог узнать. Затем на обороте он нашёл надпись: «Жоре. От соученицы Нади. Май 1941 г.» Домрачёва посетило много мыслей. Неразделённая любовь? Любовь, разрушенная войной? Война, унёсшая соученицу Надю?