Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Самые тёплые мои воспоминания — об отце, стоящем в теплице, в старом, напоминающем епископское одеяние фартуке из фиолетового сукна, который он надевал, когда занимался садом. Иногда, в жаркие дни, он снимал пасторский воротник, и ничего не подозревавшие чужаки принимали его за наёмного садовника, какого мы, разумеется, не могли себе позволить. Когда я подрос, эта сторона его жизни стала меня раздражать, мне хотелось читать книги, бродить по округе во время каникул; но мальчишкой я любил помогать ему с рассадой и всем прочим. Он особенно любил выращивать гвоздики и примулы; посылал их на выставки цветов перед войной и до самого конца жизни участвовал в жюри этих выставок.
Сейчас это выглядит абсурдно. Завтрак, маленький мальчик влетает в комнату: Osmanthus проклюнулся! Clematis armandii! Trichodendron![70]Названия эти не были для меня латинскими или греческими, они были как имена наших собак и кошек — такие знакомые и любимые. У нас был и огороженный каменным забором огород, но овощи отцу были не интересны. Бережливость была забыта настолько, что дважды в неделю к нам приходил человек — специально заниматься огородом. Гордостью отца были фруктовые деревья: яблони и груши, посаженные ещё прежними обитателями, и те, что добавил отец; старые шпалерные и кордонные посадки с ветками хрупкими, словно древесные угли. Я думаю, их до сих пор выращивают там: «жаргонелла» и «глу морсо», «мускатный бергамот» и «добрый христианин», «коричные» и «пипины», «уордены» и «кодлинги», и безымянные — тёти-Миллино дерево, «жёлтый дьявол» — потому что эти яблоки загнивали в хранилище — и «зелёный пикант». Я знал их все по именам, как другие мальчишки знали членов крикетной команды и футболистов графства.
И я получил от него в дар не только поэзию сада: ему я обязан знакомством с поэзией в прямом смысле этого слова; но, как это часто бывает с дарами, полученными детьми от родителей, они дозревают долгие годы. Когда я был совсем ребёнком, отец любил — или, во всяком случае, считал своим долгом — почитать мне что-нибудь на ночь, если не был занят. Порой, когда я стал чуть взрослее (но далеко не достаточно!), он читал мне отрывок попроще из какого-нибудь текста семнадцатого века: думается, больше из-за того, как звучит там английский язык, чем из-за религиозного содержания, хотя, может, и надеялся на что-то вроде эффекта Кюэ[71]. Время от времени он принимался рассказывать о том, что происходило в церкви в то время и какая борьба идей кроется за тем или иным отрывком, словами, понятными несмышлёнышу: так менее глубокомысленный папаша мог бы рассказывать о реальной истории взаимоотношений ковбоев и индейцев в Америке. Разумеется, подрастая, я мысленно рисовал довольно путаные картины того, как теологи разного толка грозят друг другу, размахивая ружьями и пистолетами, и полагал, что когда-то церковь была вовсе не таким уж скучным для пребывания местом.
Теперь я понимаю — отцу всегда хотелось, чтобы я был постарше; казалось, он предвидел, что, когда девятилетний ребёнок, которому он читает на ночь, станет девятнадцатилетним, каким ему хочется этого ребёнка видеть, такие беседы будут невозможны: я стану его избегать. Но мне не следует изображать отца слишком строгим и не от мира сего. Он почти никогда не возвращался из редких поездок в Эксетер, где обязательно проводил пару часов у букинистов, без подарка для меня: обычно это были книги для мальчишек писателей его детства — Генти[72]или Тальбота Бейнза Рида[73]; я бы, конечно, предпочёл Бигглза[74]или последний ежегодник Беано, но и эти книги я читал с удовольствием.
А однажды он привёз мне из такой поездки книгу басен. Цена была проставлена на титульном листе: один шиллинг шесть пенсов. Он, очевидно, бегло просмотрел книгу, нашёл, что язык достаточно прост и назидателен, а иллюстрации красивы и безопасны. Я же счёл странные чёрно-белые картинки ужасающе скучными; на первый взгляд и вправду жалкий подарок. На самом же деле это был Бьюик[75], антология 1820 года, гравюры на темы басен Гея[76]. И хотя тогда я этого, разумеется, не понял, то была моя первая встреча с величайшим оригиналом Англии. Но мне было десять лет, и я счёл, что подарок — смешная и постыдная ошибка со стороны отца, потому что, листая страницы книги, чтобы отыскать картинки, я наткнулся на одну, которой отец в магазине наверняка не заметил: это была знаменитая гравюра — доктор богословия презрительно отвергает мольбу одноногого нищего, в то время как позади него приблудный пёс мочится на его облачение, — крохотное моралите, блестящий лаконизм которого оставался в моей памяти все годы моего детства… да и потом тоже. Кроме того, там были совершенно скандальные сцены с гологрудыми дамами. Я был особенно потрясён — и зачарован — одной картинкой, озаглавленной «Праздность и ленивство»: спящий молодой человек, ночной горшок под кроватью, а рядом две женщины — одна нагая, другая полностью одета; они что-то обсуждают, разглядывая спящего. У меня был соблазн продемонстрировать эту невероятную потерю бдительности тётушке Милли, но я удержался, опасаясь, что отец немедленно явится и конфискует книгу.
И до сих пор каждый раз, как мне случается взглянуть на творения Бьюика, я заново познаю, сколько в нём величия, сколько поистине английского; но даже тогда десятилетнему мальчишке оказалось доступным нечто значительное и глубоко личное, присущее этому художнику и отвечавшее его собственной натуре. Со временем, мало-помалу, он начинал видеть мир глазами Бьюика, как, несколько позже, учился воспринимать окружающее глазами Джона Клэра[77]и Палмера[78]… и Торо[79]. И если когда-нибудь придётся продавать книги, зачитанная книжица «Избранных басен» будет последней, с которой я смогу расстаться.