Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вдруг без всякого вызова:
– Разве я не был прав, приехав сюда? Мои друзья хотели, чтобы я отправился на юг, отдыхать, ибо сначала я был весьма жалок. Но я просил их найти мне на севере Франции маленький, тихий уголок, где я никого бы не видал, где было бы достаточно холодно и никогда не было бы солнца. Теперь у меня есть все это.
Здесь все ко мне очень милы. Особенно священник. Я так люблю его маленькую церковь. Представьте, она называется «Notre Dame de la Joie». Ну, разве это не прелестно? И теперь я знаю, что никогда более не покину Б***, ибо сегодня утром кюре предложил мне стул в церкви!
А таможенные сторожа! Как эти люди здесь тоскуют! Я спросил их, есть ли у них какое-нибудь чтение, и теперь я достаю для них все романы Дюма-отца. Не правда ли, я должен остаться здесь?
А дети! Те просто молятся на меня! В день юбилея королевы я задал им большой обед, на котором было 40 школьников, вся школа с учителем! На юбилее королевы. Разве это не восторг! Вы знаете, я очень люблю королеву. При мне всегда ее изображение.
И он показал мне приколотый к стене булавками карикатурный портрет королевы, сделанный Никольсоном.
Я встаю, чтобы посмотреть на портрет; под ним – маленькая библиотека; я рассматриваю книги. Я хотел вызвать Уайльда на более серьезный разговор. Я опять усаживаюсь и спрашиваю несколько робко, читал ли он «Записки из Мертвого дома». Он не отвечает прямо.
– Эти русские писатели превосходны; что делает их книги великими – это сострадание, которое они в них вкладывают. Прежде я очень любил «Мадам Бовари», помните? Но Флобер не хотел сострадания в своем произведении, и потому оно узко и удушливо. Сострадание – открытая сторона литературного творения, через которую открывается просвет в Вечность.
Вы знаете, что сострадание спасло меня от самоубийства? Первые шесть месяцев я был бесконечно несчастен – так несчастен, что хотел покончить с собою; но я видел других, и это меня удержало; я видел других, таких же несчастных, как я, и я почувствовал сострадание. О! друг мой, сострадание – удивительная вещь. И я его не знал.
Он произнес это тихо и без всякой экзальтации.
– Знаете ли вы, как чудесно сострадание? Я каждый вечер благодарю Бога. Я на коленях благодарю Его за то, что Он дал мне узнать сострадание. Ибо я пришел в тюрьму с сердцем из камня и думал лишь о своем удовольствии; но теперь мое сердце смягчилось. Сострадание проникло в мое сердце; я понимаю теперь, что оно выше и прекрасней всего на свете. И потому я не могу питать злобы на тех, что осудили меня, ибо без них я никогда не узнал бы этого.
Д*** пишет мне страшные письма. Он пишет, что не понимает меня, не понимает, как я не вооружаюсь против всех, что все поступили со мной низко… Нет, он не понимает меня, он не может понять меня. Я пишу это в каждом письме. Мы не можем идти одной дорогой; он идет своею, и она прекрасна; я – своей. Его дорога – дорога Алкивиада, моя теперь – дорога святого Франциска Ассизского. Знаете ли вы Франциска Ассизского? Это бесподобно! Бесподобно! Хотите доставить мне большую радость? Пошлите мне лучшее описание жития этого святого.
Я обещал это сделать, и он продолжал:
– Да – под конец у нас был прекрасный тюремный начальник, превосходный человек! Но первые шесть месяцев я был несчастен. Тогда смотрителем был человек совсем дрянной, жестокий еврей, без малейшей фантазии.
Я не мог не рассмеяться комизму этого быстро сделанного замечания, и Уайльд смеялся вместе со мною.
– Да, ему не сразу удавалось придумать, чем нас мучить… Вы увидите, насколько человек этот был лишен фантазии. Надо вам сказать, что в тюрьме лишь один раз в день дозволяется гулять, то есть маршировать по двору один за другим, описывая круг; при этом строго запрещается разговаривать. За вами наблюдают, и тяжелое наказание грозит тому, кто будет уличен в разговоре. Новичков, которые впервые попадают в заключение, узнают по тому, что они не умеют говорить, не шевеля губами… Десять недель был я уже в заключении и не сказал еще ни с кем ни слова. Однажды вечером мы шли как раз по обычному кругу, один за другим, вдруг слышу я за собою, меня называют по имени; арестант за мною говорил:
– Оскар Уайльд, мне жаль вас, вы должны страдать более чем мы.
Я сделал большое усилие, чтобы не быть замеченным, и сказал, не оборачиваясь:
– Нет, мой друг, мы все страдаем одинаково.
И в этот день я уже не думал о самоубийстве.
Так часто говорили мы друг с другом. Я знал его имя и за что он был наказан. Его звали П***, и это был прекрасный малый! Но я еще не выучился говорить, не двигая губами, и вот однажды вечером раздается окрик: «№ 33! (это был я) № 33 и № 48, вон из ряда!» Мы вышли из ряда, и сторож сказал:
– Вы должны отправляться к начальнику! – Но сострадание уже закралось в мое сердце, и я боялся лишь за него; я был даже счастлив, что мог пострадать ради него.
Начальник был прямо чудовище. Он вызвал сперва П***; он хотел допросить нас порознь, ибо для того, кто начал разговор, наказание полагается двойное; обыкновенно для него – арест в темной камере на две недели, а для другого – на одну.
Начальник хотел узнать, кто из нас был первый. Конечно, П*** сказал, что это был он. А когда начальник потом стал допрашивать меня, естественно, я сказал, что первым заговорил я. Тогда человек этот рассвирепел, побагровел и не мог ничего понять.
– Но ведь и П*** утверждает, что он начал! Не понимаю…
Ну, что вы скажете на это, друг мой? Он не мог понять! Он был в замешательстве! «Но я назначил ему уже пятнадцать дней ареста… Хорошо! Коли так, пускай вам будет каждому по пятнадцать дней». Не правда ли, превосходно? У человека этого не было ни капли фантазии.
Уайльда это сильно забавляет, он смеется и счастлив, что может рассказывать.
– Естественно, через две недели наше желание говорить друг с другом усилилось еще. Знаете ли вы, как сладко сознание, что страдаешь за другого. Постепенно я мог говорить со всеми, ибо мы маршировали не всегда