Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Орест принадлежал к числу редких счастливчиков. Не удивительно, что их отношения были пронизаны литературными реминисценциями. Если он целовал её нежные пятки, то непременно сравнивал их с пятками японской красавицы, на спине которой молодой художник вытатуировал киноварью, смешанной со спиртом, паука «дзёро».
Как‑то ночью Тамару Ефимовну разбудил шум в доме. Она приподняла голову и прислушалась. Внизу кто‑то шарил — цок, цок, цок, цок. Ей стало страшно, и всё же она набралась мужества стать на защиту своей собственности. Она хотела было громко сказать: «Кто там?», но вместо этого грозного вопроса из гортани выскочило что‑то похожее на маленького пискливого мышонка. Тамара Ефимовна повторила попытку. Более успешно. В серванте стояли рюмки, покрытые сусальным золотом. В темноте они казались горящими глазами совы. Там же в баре хранилась початая бутылка коньяка. Иногда Тамара Ефимовна прикладывалась к ней. Ступая босиком по непокрытому коврами полу (тапочки где‑то запропастились), она со скрипом открыла сервант — в этот момент внизу снова послышались странные звуки. Нащупала бутылку, взяла рюмку, отвинтила пробку, стукнула горлышком о край рюмки. Буль, буль, буль. Она решила, что достаточно три «булька». Прибавив себе пятьдесят грамм храбрости, Тамара Ефимовна нараспев спросила: «Кто там?»
Там затаились, не отвечали. Она повторила несколько раз, более грозно. В доме было настолько темно, что можно было пронести мимо рта рюмку с коньяком. Тамара Ефимовна вернулась в постель.
Внизу лежал Владик и всё это слышал. Судя по топоту, это была ежиха, прибегающая на чашечку молока. Владик хихикал, представляя эту картину на сцене: ночь в зрительном зале, странные шорохи и угроза: «Кто там? Я сейчас спущусь!» Так начиналась бы его пьеса под рабочим названием «Флобер». Пьеса ещё сочинялась.
Снаружи, под окном, прижился чёрненький сверчок. Порой казалось, что его стрёкот был голосом самого дома. На самом деле у дома было много голосов, и самых разных. Это скрип дверей, звон «поющего ветра», падающая на пол книга вместе с персонажами, смех хозяйки, а вот раздались чьи‑то всхлипы… Нет, показалось. Флобер снова прикрыл глаза, опустил уши. Дрёма, бесконечная дрёма погружала его на самое дно стремительной реки, именуемой воспоминаниями. Однако эта река текла как будто бы вспять, а не к морю. Он открыл глаза и увидел, как солнечный свет, словно разбитое на множество мелких осколков отражение вечности, радужно переливается на камнях, на жёлтом песке, на листьях травы, в зелёном бутылочном стекле. Его несло вниз по течению — всё дальше и дальше…
Он сжимал пасть, чтобы не наглотаться воды; воздуха не хватало, но выныривать тоже не хотелось. «Откуда бежит эта река — из прошлого или из будущего?» Эти несколько секунд, пока он плыл под водой, казалось, никогда не пройдут, они будут длиться вечно, как мысль. Странно, что еще мгновение назад мир был полон звуков, а теперь он как будто бы оглох: ничего не слышал — ни шума реки, в которой плыл пёс, ни шелеста камышей, ни щебета птиц, ни стрекота насекомых. Речное дно, словно калейдоскоп. Ни рыб, ни червей. В тот же миг он услышал сначала мычание, потом речь: «Я вошёл в воды твои, да обрету я власть над великим словом, которое обретается в теле моём».
Флобер плыл, не прилагая сил, воды сами несли его, и радовался он, как ребёнок, впервые поплывший самостоятельно. «Флобер, фьють, фьють, айда с нами в лес!» — кричит Маша прокуренным голосом. Он не ведёт ухом. Тот общий сон, который видят все бодрствующие, закончился для Флобера; теперь он навеки отвернулся к своим собственным сновидениям…
А что, если?.. Нет, не побегу, а то соберу репейники, а потом Владик будет вычесывать их расческой. Нет, уже не будет, он на шпангоуте входит через врата смерти. И как бы нет меня, и все вещи движутся сквозь меня, и как бы нет меня уже не понарошку, а взаправду; вычеркиваю «как бы»: нет меня, однако слышу: кто‑то зовёт. Бежать на голос — обмякли лапы, — бежать вперёд вслед за поездом по рельсам — шпалы, шпалы, шпалы — сверкают рельсы — бежать в тот дом, где смерть не убережёт от тленья, где безумный стрекот в каперсах; бежать в тот дом, что стоит благодаря фундаменту, балкам, лагам, брусьям и стропилам, где стены в трещинах, — как красив он, этот дом, похожий на дом отшельника!
И сняв ботинки, босиком мы идем по лестнице, держа в руках свою уставшую обувь, истёртую проспектами Санкт — Петербурга. Давай присядем, я устал, ты говоришь. И кивнув в знак согласия, я прилёг на красный ковёр на мраморной лестнице Эрмитажа, запрокинул голову, гляжу в потолок. Потоки экскурсантов обходят нас стороной. Ты массируешь мне щиколотки, голень, стопу… Какое блаженство!
Над проспектом выплыл голубой Смольный собор, как облако, затем был поворот налево, улица Таврическая, 11. Куда входить? Все двери заперты. Ага! Сюда, вслед за жильцом. Из черного входа они поднимаются по лестнице, звонок в дверь. Domini Domini sunt exitus mortis.
Дверь открыла высокая женщина с двойным гнездом на голове и в синем китайском халате с красным драконом. Большие голубые глаза пару раз хлопнули ресницами, а потом, словно очнувшись, женщина произнесла грубо:
— А, это вы, явились не запылились!
Двое вошли на кухню со старинной плитой, застеленной клеёнкой и заставленной утварью. Раньше, в дореволюционные времена, здесь обитала прислуга.
— Давайте знакомиться, меня зовут Евгения, — по — деловому сказала хозяйка.
— Я — Герман.
— Фабиан.
— Bitte Ihre Papiere.
Гости, переглянувшись недоуменно, поставили на пол сумки, стали шарить по карманам в поисках паспортов.
— Она что, сотрудник тайной полиции? — спросил Фабиан, когда их отвели в комнату с окнами во внутренний двор.
Герман выглянул в окно. В петербургском колодце пуржило, в сугробе тополиного пуха дремала собака, сенбернар. Какой‑то мальчик позвал:
— Флобер!
Никого нет! Флобер падает на колени посреди пустоты, заставленной стариной мебелью: круглым столом посередине, диваном у стены слева, трельяжем у окна, сервантом с диковинной посудой, чудовищными картинами на стенах. Нет, это уже не Флобер, а мальчик шести лет замирает от страха в темноте от мысли, что он однажды умрёт, то есть не он, а его любовь к маме, его тело, его глаза, которыми он может видеть и маму, и лужу, и снежинку, растаявшую в ней, и воробья на ветке, — всё это и многое другое, что он хотел бы узнать впредь, больше не будет существовать для него никогда, никогда…
— Я умру, мама? — спрашивает он, пересиливая стыд за свой страх.
— Да, умрешь, — отвечает она.
Он уходит в свою кровать и знает теперь всегда, что умрёт его единственное «я», только «я», а всё останется без него, не для него. Всё рухнуло! Он лежал в постели и трогал своё крохотное тельце, заставляя остановиться сердце, чтобы представить, что такое быть мёртвым.
«Нет, это не мой сон, а чей‑то чужой», — подумал во сне Флобер, став невольным свидетелем событий другой жизни. И всё же он проскользнул между венозных ног хозяйки в комнату вслед за постояльцами, в их безумный сон. Кастрированный кот, белый, ожиревший, сидел на табурете у плиты, когда‑то топившейся углём и дровами; даже не фыркнул, не повёл ухом этот кот, спящий шестнадцать часов в сутки!