Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Svájcba, говорили вы нам иногда, родители уехали Svájcba, туда, где жизнь лучше. Знаете, как я представляла себе эту лучшую жизнь? «Лучше» – для меня значило просто-напросто «больше». Больше всего того, что я считаю хорошим. Отец и матушка жили в мире, где больше свиней, больше кур, больше гусей, где всюду в немыслимом количестве растут пшеница, кукуруза, подсолнечник, мак. В кладовках висят бесчисленные, огромные, дивно пахнущие окорока, копченые колбасы, на полках громоздятся банки с вареньем, палачинту наверняка там едят не по пятницам, а каждый день; и все-таки фраза, что матушка и отец скоро приедут за нами с Номи, для меня ничего не значила; я даже вышла в сад, чтобы как можно скорее забыть эти слова.
Отец с матушкой, однако, не приехали за нами; дядя Мориц повез нас в Белград, нас и наши сумки, он много говорил по дороге, был ноябрь, убегали назад тополя, липы, акации, серый воздух между ними, опустевшие поля, дома с поднимавшимся из труб дымом; я хотела было забрать с собой Цицу, нашу тощую кошку, и заплакала, когда мне объяснили, что об этом и думать нечего, куда такую паршивую кошку в Швейцарию, сказал (если я правильно помню) дядя Мориц и засмеялся; мы попрощались со всем, что нас окружало, и сели в красный «москвич» дяди Морица. Но дальше было не так, как кто-то может это представить: нам с Номи тут же срочно понадобилось в уборную, хотя мы только что там были, а когда мы туда побежали, по пути оказался свинарник, мы по нескольку раз в день ходили смотреть свиней, а те, просунув в щели меж досками подвижные пятачки, радостно хрюкая, обнюхивали, щекотали нам ноги; свиньи нас знали, они совсем не были похожи друг на друга, и мы дали им имена: Мятое Ухо и Хромоножка, – а когда приходил дядя Мориц или местный мясник и, выведя одну из них из хлева, загонял ее в маленький грузовик, мы забивались в кухню; их кололи во дворе у дяди Морица или у мясника, и у вас, мамика, в этот день всегда находилось работы по горло, вам тоже было не по себе, потому что вы слышали их визг, он был таким тонким, пронзительным, душераздирающим, каким бывает только визг свиньи, которая знает, что ее ждет, говорили вы; одной из самых важных вещей, которым вы нас научили, была убежденность, что животных нужно жалеть, что с ними нас связывают настоящие, искренние чувства, а ведь вы видели в жизни, да и сами испытали столько человеческих страданий.
А Номи, та особенно любила гусей, потому что у них такие красивые шеи и такие блестящие глаза, а гузка такая тяжелая, приятная! Что-что? Это еще почему? – рассердились вы, когда Номи вдруг отказалась есть гусятину и никак не хотела объяснить почему; в ближайшее воскресенье вы приготовили на обед жареного гуся и посмотрели на Номи: ну? – и Номи решительно замотала головой, хотя ей еще и четырех не было, и вы сказали, что это, видимо, потому, что Номи любит гусей, как вы любите лошадей, и что вы тоже не стали бы есть конину; мы с Номи обрадовались, что вы не сердитесь на нас, хотя нам было немного странно, почти тревожно, когда вы говорили о каком-то душевном родстве между человеком и животными; лишь много позже, когда вы рассказывали нам о дедушке, мы стали вас понимать.
И вот мы снова сидим, все вместе, в машине, вы на заднем сиденье, между нами, одна из сумок рядом с дядей Морицем, на боковом сиденье, мы тесно прижимаемся друг к другу, а дядя Мориц тщетно пытается завести «москвич», и я помню, как его большие, торчащие уши багровели от злости; дядя Мориц никогда не сквернословил, когда злился, только уши у него наливались кровью; вылезайте! – командует он, нет, нет, на поезд не опоздаем, говорит он, увидев, что вы смотрите на часы, я все рассчитал, и дядя Мориц, открыв дверцу, толкает «москвич» на такое место во дворе, где удобнее под него залезть; вы идете в кухню и снова ставите кофе, чтобы Мориц потом мог согреться, мы же говорим, что еще раз хотим пойти в уборную, как, опять? И пока дядя Мориц лежит под машиной, мы с Номи тоже ложимся на холодную ноябрьскую землю, чтобы заглянуть под огороженный металлической сеткой кукурузный амбар: когда-то, довольно давно, тут, под амбаром, мы начали строить собственный мир, раскладывали в определенном порядке пустые коробки, сломанные игрушки, обрывки бумажек, птичьи перья, кукурузные зерна – и спустя некоторое время, плюхаясь на землю, с напряженным любопытством смотрели, все ли там так, как было, и, если что-то оказывалось не так, мы взволнованно гадали, как это могло случиться, кто вмешался в наши дела, мышь, кошка или еще какое-то существо.
Не помню уже, сколько прошло времени, пока мы снова сели в машину; дядя Мориц берется испачканными руками за баранку, молитесь, мамика, чтобы эта рухлядь снова не отказала; тут дяде Морицу опять пришлось вылезать из машины, чтобы закрыть за нами ворота, а нам с Номи захотелось хрустящих соленых палочек, хотя мы даже еще не отъехали, и вы с некоторой досадой тянетесь за своей сумкой и себе в рот тоже суете хрустящую палочку; «москвич» качнулся, когда дядя Мориц наконец занял свое водительское место; услышав наш хруст, он говорит: три мышонка грызут мне уши, и смеется, когда Номи дергает его за ухо; и вот мы, с часовым или больше опозданием, отъезжаем, «москвич», дребезжа, катится по улице Гайдука Станко, наши с Номи головы автоматически поворачиваются к тому углу, углу улиц Гайдука Станко и Белградской, который мы называем «угол Юли», потому что Юли почти всегда там околачивается; видно, она на рынке еще, говорите вы в ответ на наши вопросительные взгляды, словно от Юли зависит, можем ли мы уехать или нет, от того, успеем ли мы попрощаться с нею; в общем, мы не можем уехать, не попрощавшись, дядя Мориц уже теряет терпение, потому что вы сказали ему, чтобы он встал на обочине, а мотор пускай работает, а то вдруг не заведется потом. Так что мы сидим и ждем Юли, и для всех нас, кроме, конечно, дяди Морица, это совершенно естественно, и через некоторое время Юли в самом деле возвращается на свой угол; правда, уши и нос у дяди Морица уже пылают, и он уже почти начал ругаться, когда Юли появляется из-за угла улицы Лючии; мы с Номи выскакиваем из машины, мой рот тоже любит соленые палочки, говорит Юли, и мы суем ей в руки какие-то сладости и хрустящие палочки, ноябрьский ветер треплет нам волосы, у Юли на голове клетчатый платок, одета она в латаное-перелатаное пальтишко до колен; а мы в Швайц уезжаем, говорит Номи, а, Шайц, отвечает Юли, это там, за рекой? Нет, намного дальше, говорю я, да, вы ведь мне рассказывали, что поедете в Шайц, а завтра вернетесь, и Юли засовывает в рот сразу три или четыре палочки, я дергаю Номи за рукав, пошли, ехать надо, а вы опускаете стекло и кричите: Юлика, привет! Панни нени, ваши девочки не хотят говорить, когда вернутся, скоро, скоро! – и мы, погладив Юли по руке, садимся в машину. Дядя Мориц так резко давит на газ, что нас прижимает к спинке сиденья: если поезд уйдет без вас, вы будете виноваты.
Понятия не имею, о чем говорил по дороге дядя Мориц, но я никогда еще не слышала, чтобы он говорил так много; в машине пахло бурым углем и бензином; остановись ненадолго, сказали вы дяде Морицу, но он вас не понял, не могу останавливаться, сейчас каждая минута дорога. Я пытаюсь вспомнить, о чем таком он говорил, но ничего не приходит в голову. Наверное, я слишком задумалась, глядя в боковое окно, как убегают назад голые деревья и разноцветные домики, которые выглядели так, будто хотят провалиться сквозь землю, будто стыдятся своей пестроты в этом сером ноябре, где самое подходящее занятие – ставить свечу по умершим и класть цветы на холодную, может быть, уже замерзшую землю.